Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В голове читателя уже с первых страниц возникает множество вопросов. С какой, например, степенью адекватности «художественная система» Мисимы читается в русском контексте, для которого как будто вовсе не предназначалась? А главное — почему эта система вообще там оказывается: с чего вдруг она оказывается востребована в совершенно другой культурной среде? Только ли в личных особенностях Эдуарда Лимонова тут дело?
Еще одна важная тема: насколько Лимонов с такими корнями оказался понят в собственной среде? И совсем странный вопрос: а насколько он сам себя понимает в этом качестве?
В книге мы найдем ответы не на все вопросы такого рода. Что, собственно, делает Чанцев? Пункт за пунктом он прослеживает сходство — и впрямь структурообразующее — ценностей двух писателей, а вследствие того и их жизни, которую оба не просто не отделяли от творчества, но делали его материалом и объектом. Для обоих важна «эстетика молодости, прекрасного тела, тема героя, войны, революционного восстания, смерти»; оба прошли через «увлечение западничеством в начале жизни», обоим свойственны «латентная гомосексуальность», скандальный имидж «неудобного писателя в родной стране, популярность за границей, увлечение национализмом и попытка революционного восстания», «стремление самому творить свою биографию <…> прежде всего в соответствии с идеалами своей эстетической системы». Получается книга о несходстве сходного, где несходство не менее, а даже более важно.
Сам Лимонов книгу, конечно, читал. В признании влияния Мисимы на себя он нынче очень осторожен. У себя в «Живом Журнале» он уже высказался о том, что влияние на него Мисимы автором очень преувеличено, что с течением времени он ценил Мисиму все меньше, прежде всего потому, что тот «не политик», — «его политическая деятельность всего лишь была случайным полем для демонстрации его <…> эстетики». Признание этого влияния не вписывается сегодня в лимоновский образ себя — что, конечно, самого по себе влияния не отменяет, и исследовательский беспристрастный глаз (а Чанцев, помимо прочего, хорош тем, что беспристрастен) здесь оказывается очень кстати.
Круг проблем, затронутых самим фактом появления такой книги, очень широк — даже более, чем проговорено автором.
У Лимонова нет многого, без чего Мисима немыслим (и отсутствие чего, соответственно, приводит к другим результатам). Ни императора, ни отчетливого корпуса национальных традиций, на которые его прототип систематически ориентировался, ни религии. Лимонов как культурное явление эклектичен. Это опять же не отменяет и не умаляет ни факта влияния японского писателя на русского, ни плодотворности этого влияния. Понятно, что оно в любом случае могло быть усвоено только избирательно. И здесь можно было бы поставить вопрос о «сопротивлении культурного материала», о неизбежности — но и продуктивности — прочтений искажающих и неполных. Чанцев отмечает расхождения между Мисимой и Лимоновым, но вопросом о культурных корнях этих расхождений не задается.
Может быть, стоило выйти в более широкий контекст и говорить не просто о влиянии Мисимы на Лимонова как факте биографии (хоть бы и творческой) последнего, но и о типологии самого явления, представленного ими в разных вариантах. Сопоставить их обоих — более развернуто, чем намечено в книге, — с другими вариантами эстетического радикализма и вообще задаться вопросом, отчего идеи такого рода появляются в ХХ веке и оказываются притягательны для определенной аудитории.
Кстати, об аудитории. Отдельная глава в книге посвящена отечественным радикальным писателям, в основном молодым, у которых усвоенный Лимоновым от Мисимы комплекс идей и ценностей подвергается дальнейшим трансформациям — уже без всякой памяти об их японском источнике — и образует совсем уж эклектичную картину, в которой сходными настроениями и ценностями оказываются объединены «сторонники империи и анархисты, радикалы крайне левого и крайне правого толка». Чанцев ограничивается перечислением разных восприемников лимоновских идей, не задаваясь вопросом о механизмах российских перерождений японского дискурса, — но это и понятно, ведь не они образуют главную тему книги.
Важно, что книга дает основания над всем этим задуматься. Она должна послужить стимулом не только для споров и критических статей, но и для дальнейших исследований вполне академического свойства.
О л ь г а Н а з а р о в а при участии К и р и л л а К о б р и н а. Путешествия на край тарелки. Предисловие Виктора Пивоварова. М., «Новое литературное обозрение», 2009, 160 стр., илл. («Культура повседневности»).
Литературы о еде, в том числе культурологической, нынче издается великое множество. Уже поэтому, чтобы о еде писать, нужна известная дерзость: слишком уж легко в таком множестве затеряться.
Но у этой маленькой книжки есть преимущества. В создании очередного путеводителя по тарелкам мира на сей раз участвовали двое: автор Ольга Назарова, филолог по профессии и кулинар-практик по одному из хорошо освоенных умений, — и вдохновитель проекта Кирилл Кобрин, историк, культуролог, эссеист и вообще человек с очень нетривиальным гуманитарным мышлением. Присутствие двух разных углов зрения на материал сообщило книге весьма индивидуальную физиогномику.
Кулинарный опыт первой из создателей книги насытил изложение конкретным материалом, участие второго обеспечило культурологическую перспективу.
В книге три главы. Первая, самая эклектичная, соотносит еду с такими разными областями жизни, как «алтари, кухни и футбольные поля». Мы узнаем о столе Святейшего престола, о гастрономических обыкновениях семейства Диккенсов, о хрестоматийной и нарицательной Молоховец, о кулинарных книгах как жанре, о роли кавказской кухни в жизни Г. А. Печорина и, наконец, о том, как несостоявшийся футболист стал чемпионом среди кулинаров. Вторая глава рассказывает об «общественно-политических блюдах» — о том, как еда помогает человеку (а то и заставляет его) взаимодействовать с социумом. В том числе и сопротивляясь. В ней повествуется об особенностях имперской кухни, о смыслах вегетарианства, о дисциплинирующих функциях школьной еды, о специфике советского гастрономического опыта — а этот последний вырастал, между прочим, до экзистенциального: «домашняя советская кулинария сообщала жизни смысл». Она способствовала укреплению дружбы народов (или выработке имперского сознания! — это как посмотреть), сводя на одном столе сибирские пельмени, грузинское вино, балтийскую сельдь; «противостояла унизительной скудости реальности и давала простор фантазии, не рискуя остаться под прицелом внимательного ока власти»: именно скрытому оппозиционному потенциалу советских людей, по мысли авторов, мы обязаны появлению таких изысков, как селедка под шубой, цыпленок табака и «салат столичный». Ранне-постсоветская скудость, в свою очередь, обостряла творческое мышление: «из разливного молока делали дома сыр», «из манной каши — псевдорыбью псевдоикру». Третья глава выявляет в еде литературные и художественные смыслы: рассказывает о неразделимости кулинарии и искусства на примере поваров-виртуозов Жоэля Нормана и Джейми Оливера; о становлении профессионала кухни — шеф-повара и автора кулинарных бестселлеров Энтони Бурдена; о революции в гастрономическом сознании британцев, произведенной знатоком средиземноморской кухни и опять-таки кулинарной писательницей Элизабет Дэвид.
Основной текст сопровождают сноски, принадлежащие, похоже, Кириллу Кобрину и помещающие то, о чем там сказано, в широкий историко-культурный контекст. Так, упоминанию кухни советских времен сопутствует рассказ о том, что «кухня, наряду с книжным шкафом и телевизором, была одним из символических центров типичной квартиры брежневской эпохи», «выполняла роль гостиной и паба одновременно» и таким образом — служила площадкой для выработки моделей микро- и даже макросоциального поведения.
В заключительном «разговоре вокруг тарелки» авторы обсуждают свои культурно-гастрономические позиции и говорят вещи чрезвычайно здравые. «Наслаждение едой, конечно, телесное, — размышляет Кобрин, — но <…> связанное со многими духовными наслаждениями: вид этого блюда, размышления о его истории и так далее. Может быть, именно здесь — баланс между духовным и материальным?» — «Не знаю, в какой степени здесь можно говорить о балансе этих сфер, — справедливо возражает Назарова. — По-моему, они абсолютно взаимопроницаемы и границы нет, точнее, она абсолютно размыта, потому что любой человек, который любит и умеет читать, знает, что чувства от прочитанного куска книги имеют вполне физическое воплощение (проливаем же мы слезы над чтением!). Равно как и радость от поглощаемого блюда, приготовленного тонко, — прежде всего эстетическая, а только потом материальная».
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Жизнь способ употребления - Жорж Перек - Современная проза
- Причастие - Дмитрий Глуховский - Современная проза