Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стоит!.. Вот вредный!.. И не боится ведь, главное дело!.. Опять стоит!
Капитан Качуровский сзади Бабаева, длинный, как телеграфный столб, и такой же прочный, хриплым басом кидал фельдфебелю Лосю:
— Как, мерзавцы, целятся! Посмотри, как целятся! Целый день завтра морить на прикладке, анафем!.. Стрельба! Это не стрельба! Это называется по-итальянски…
И он переливчатым рокотом, точно брал аккорд на контрабасе, выкатывал из себя длинную площадную брань.
Это была скверная привычка Качуровского перед тем, как обругаться, вставлять: «по-итальянски», «по-гречески», «по-египетски», «по-персидски»… Он перебирал таким образом очень много древних и новых языков, и на всех выходило одно и то же.
Сквозь запах пороха и потных солдатских рубах Бабаев чувствовал, как пахнет землею, рассолодевшею от банного тепла.
Земля казалась живою, и было ново и странно стоять на этом огромном живом, глубоко вдавшись в него ногами, и вдыхать его запах.
Маслянились зеленые круги там, где стрелял Бабаев, и уже не хотелось попасть в любопытно торчавшего тонкого зверька, но почему-то нужно было там далеко хоть пулями из винтовки обнять ширину степи, опоясать, опутать, расчертить, целуя. Земля казалась думающей, мудрой — какой старой! — ласковой, простой, под этими мишенями и пулями одинаково внимательной и к белым шеренгам солдат и к суслику, к старому небу и к старому солнцу в нем.
Левая рука немела в локте, и Бабаев спускал курок, сам видя, какой плохой у него упор для такой тонкой цели. Пуля, последняя из пяти, сделала рикошет, свежо взрывши землю у самой линии.
— Фу, скандал! — сказал он Пашкову и добавил: — Ну и черт с ним, когда так! Возьми винтовку.
— А он тоже ушел, ваше благородие!.. Он знает! — осклабился Пашков, глядя в степь.
Бабаев присмотрелся и не видел уж суслика, и было почему-то невыразимо приятно сознавать, что он «знает», ушел в нору и будет жить.
— Даром патроны потеряли! — скосив в его сторону глаза, сказал Качуровский.
Бабаев подошел к Качуровскому, вспомнил, что у него шестеро детей, поэтому такой он небритый, старый, и китель у него с потускневшими пуговицами и потертыми локтями. Приедет на смотр какой-нибудь генерал и станет кричать, что у него плохая рота, а он возьмет под козырек, вытянется во весь громадный рост и будет глупо хлопать глазами; сказать ему будет нечего и некуда идти…
— Попробуйте вы попасть, — ответил он ему улыбаясь: — Он ведь тоньше комариного носа: как попадешь?
— Рикошеты делаете!.. За это солдат бьют, — ворчнул Качуровский.
Но Бабаеву не было обидно. Такое привычное было лицо Качуровского, загорелое от солнца, сизое от водки, несложное, ясное до последней мысли в глазах. Понятно было, что ему все равно, что это просто тон ротного командира, который на очереди к производству в подполковники: двенадцатый капитан по старшинству во всей армейской пехоте. Было ясно, что ругается он по привычке и по привычке ставит солдат под ружье. За обедом сегодня (стрельба была послеобеденная) он выпил столько, сколько пьет всегда, может быть, больше, потому что была, должно быть, тарань на закуску, и теперь его разморило и клонит в сон. Глаза у него тяжелые, и фуражка сидит блином: сползла наперед и напыжилась сзади, как у мороженщика.
Стреляло немного рот — пять или шесть, остальные отстрелялись до обеда.
Около наблюдающего за стрельбой батальонного, в десятой роте, белела кучка офицеров, громко смеялись: Должно быть, кто-нибудь рассказывал анекдот, старый, как эта земля и это небо.
У рядового Нетакхаты, приземистого славного полтавского хохла, черное лицо заранее виновато и смущенно: ему сейчас стрелять во вторую от края мишень, и он знает, что вряд ли попадет хоть одну пулю: почему-то застилает у него глаза, когда он целит.
Смотрит на солнце и щурит глаза рядом с Нетакхатой другой хохол, Звездогляд. Этот — старый солдат, с медным значком за стрельбу; вывернул широкую кротовью ладонь левой руки, правой охватил винтовку и ждет.
Круглый фельдфебель Лось отмечает пули в журнале стрельбы крестиками и нулями. У него на рубахе призовые часы за стрельбу на серебряной цепочке. На крупном носу застыл капельками пот, точно шарики ртути, точно недавно на этом носу разбили градусник и прилипла ртуть.
За линией сзади деревенским табунком мирно пасутся лошади ординарцев и ротные артелки. Жирные пятна их расплылись, утонули в зеленом, просто из этого зеленого и вышли, и оторвать их нельзя.
В широкое и влажное над степью сухими змейками врываются сигналы. Рожки сигналистов яркие, медные, поэтому сигналы кажутся желтыми и кривыми.
Из-за мишеней то здесь, то там вслед за выстрелами выскакивают четырехугольные флажки, то красные, то белые; красным накрывают пулю в мишени, белый — промах.
Бабаев давно привык к ним, к этим флажкам, но теперь какой-то добрый и мягкий день, весь пропитанный истомной, святой монастырской ленью, и так хорошо смеются там в кучке около батальонного, что ему кажутся чем-то совсем ненужным эти белые флажки: все должно быть красным, веселым.
Отстрелялся Нетакхата. Смуглое лицо насквозь просвечивает, точно зажгли в нем лампадку.
— Сколько? — спрашивает Бабаев.
— Нетакхата три попал, ваше благородие! — отвечает зычно Нетакхата.
Ощутимо, точно кто-то пляшет, добирается до сознания: три попал, три попал, три попал…
— Молодчина! — медленно улыбаясь, хвалит Бабаев.
— Рад стараться, ваше благородие!
И несколько мгновений еще счастливо круглится перед глазами Бабаева запрокинутая голова Нетакхаты с широким, жарким белозубым ртом.
IIМожно было подсмотреть — и Бабаев следил и видел, — как постепенно яснела снизу степь и темнело небо.
У горизонта взобрались одно на другое и разлеглись тихо несколько испуганных облаков, желтовато-аспидных, с белыми, как разлитое молоко, кудрями; потом они неслышно поднялись и захлестнули солнце.
Посвежело. Мишени уже не казались живыми — стали неподвижными, буднично-резкими и серыми.
Степь подобралась со всех сторон и опустилась куда-то вниз, точно ушла из-под ног. Бабаеву показалось, что все кругом стали определеннее и выше ростом. Все белое порыжело: гимнастерки, кителя, чехлы фуражек, а с молодой травы сбежали желтые краски и остались скучные синие — тени облаков.
Показалось, что и выстрелы кругом стали глуше: прежде они разлетались всюду, как пух одуванчика, чудились высоко в небе, и небо от них было звонким; теперь они столпились над самой землей, узкие, длинные и прямые, отяжелели, сжались. Ясно вдруг стало, что пули имеют вес и летят грузно.
Сзади солдаты табором на земле чистили ружья, смеялись; так же, как и прежде, табунком паслись лошади. Но стелилось уже что-то сумрачное, скользило по смеху солдат, по мелким шагам стреноженных лошадей.
Капельки на носу Лося пропали; нос сухо выступал вперед, отчетливый и серьезный.
Качуровский смотрел на небо и говорил сердито:
— Вот, смотрите, опять дождь пойдет! Давно не был, черт!.. Хоть бы дал упражнение кончить, а то это будет совсем, как говорят мексиканцы… Волкотруб! Басоны сниму!.. Гляди, болван, как этот идол черномазый на колено стал!.. Этот! Вот этот! Вот этот самый!
И, тыча в спину ножнами шашки, Качуровский совсем валил с ног не по правилам присевшего на колено маленького башкира из четвертого взвода Ахмадзяна Мухаметзянова, а молодой плотный взводный Волкотруб трусливо протискивался вперед из-за линии, чтобы показать башкиру, как нужно стрелять с колена, и на ходу поправлял зачем-то фуражку и пояс с вороненой досиня бляхой.
Облака все чернели снизу и все набухали вверху, выпуклые, мокрые, тяжелые, как паруса. Из-за земли их точно выпирал кто-то в небо плечами; от земли они проползали совсем близко; от земли, невидимо присосавшись, впитывали они свою черноту, упругость и тяжесть; над землей они сплетались, бросая друг другу звенья; белые клочья быстро скользили по ним и пропадали, точно съедались ими. Внизу они были уже скованы в тучу — одну сплошную и цельную.
Ничто не мешало видеть, как неодетая росла туча, почти говорила, почти смеялась белым крутым хребтом, дышала чем-то холодным. Это от нее подуло ровным спорым ветром, и Качуровский кричал шеренге стрелявших:
— В левый угол! Целься в левый угол! Проверьте, поручик!
Бабаев нагибался к кисло пахнувшим спинам солдат и отчетливым, безразличным тоном повторял, смотря на лоснящиеся затворы винтовок:
— В левый угол. Ветер слева, относит пулю — значит, целься в левый угол мишени. Понял? Нашел? Ну вот!
И, вдумавшись в то, что ветер был сильнее, чем это нужно для левого угла, он громко поправлял себя и Качуровского:
— Выноси мушку за мишень влево! На ширину пальца за мишень влево от угла мишени — понял?
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза