Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты о чем? Не тяни! — хрипел Селенгинский. — Как он из меня душу выматывает, если б кто знал! — Стучал кулаком по столу, звенели пустые бутылки. На дымной бороде прыгали отблески лоснящихся щек.
— Вот приходит ко мне раз вечером он, — продолжал Лобода, — поставил я четвертную посуду. Выпили.
— Ага! — догадался Селенгинский.
— Потом прихожу на другой день к нему я. Он мне — четвертную посуду. Выпили.
— Д-да!
— И начали мы так ходить и пить. День у меня, день у него.
— Три года так!.. Молодежь! Три года!
— Да, чуть что не три года…
— Жена его покойница — царство ей небесное, хороший был человек жена его — плачет над нами: «Пьяницы: почитали бы что-нибудь… Альбомчик вот есть, картинки бы посмотрели…» — Обвел всех белыми глазами, прыснул: — Картинки!
— Молчи, дурак! Она святая была! — сердито покосился на него Лобода.
— Она? Святая!.. Мы — свиньи, а она — святая… правда! — И не выдержал вдруг, прищурился, хитро махнул рукою, отвернулся, прыснул: — Картинки!
Пять пар молодых глаз впитывали в себя их обоих, таких старых, пьяных, законченных. Над столом, грязным, залитым вином, забросанным окурками, переплелись лучи еще внимательных к жизни глаз; чего-то ждали.
Прямо против Лободы сидел поручик Бабаев. Он пил много вместе с другими, но не опьянел, только в голове стало тяжело и звонко, точно дождь, живой и кровавый, лился весь там, под черепом, а около него до самого горизонта было светло и тихо.
В то же время Бабаеву казалось, что он видит мельче, яснее, чем раньше. Оборвалась какая-то крепкая бечева, создававшая расстояние, и теперь он подошел вплотную и смотрел. Оценивал эти два новых лица, как будто это были не лица живых людей, а две скульптуры, выставленные напоказ в неудобном месте. Удивлялся, как кто-то смелый размашисто и красиво вылепил Лободу — крупное лицо с морщинами, прочный выгиб усов, щетину на угловатом подбородке, чрезмерно широкие, жилистые плечи. Или как просто, в два взмаха сделаны были выпуклые тугие щеки Селенгинского, покатый гладкий лоб, лысый череп, оскал длинных желтых зубов, когда он смеялся.
За столом еще сидело четверо: Яловой, Шван, Ирликов, Глуходедов, и их лица не стирались, давно знакомые, но от них оставалось не все, а что-нибудь одно, яркое для каждого лица: белый цвет волос Ялового, опущенные углы губ Швана, острый птичий нос Ирликова, то, как неумело держал у рта папиросу никогда раньше не куривший Глуходедов.
Мертвецки пьяный прапорщик, грек Андреади, шумно спал в стороне на койке. Иногда просыпался, умоляюще бормотал: «Господа… сыграйте кто-нибудь… ррапсодию Листа!» — и засыпал снова.
Что-то уснуло в душе Бабаева, что безостановочно наклеивало ярлыки: все было выпукло, ясно и не имело смысла.
— А если ливень, бывало, пройдет, — продолжал Лобода, — шабаш! На чьей стороне остался, там и живи. Сколько ни строили мы мостов — рвало в щепки! Сила!.. Там такое вздуется, бурлит, крутит — что ему мост? Рвануло — и нет.
— Медведь у него был ручной, каждый день с ним от скуки боролся, — вставил Селенгинский.
— Боролись? — спросил Лободу Бабаев.
— Да… от скуки. По утрам вместо ванны, а среди дня — моциона ради… Здоровый был зверюга, все норовил хребет пополам сломать… Но издох глупо. На часового ночью наткнулся — понимаете? С орешника ночью слезал и прямо на часового. А тот с перепугу штык ему в брюхо — жжик! — весь до хомутика… Еще и выстрелил в него, каналья, — в голову попал… Потом-то, как баба, ревел: как же, единственное развлечение было — медведь, и то ухлопал.
— В лесу и медведю будешь рад… Медведь — он что же… он ничего: зверь умный, — вставил Селенгинский.
— Воображаю… действительно, ведь скука какая была! — просто сказал Яловой и задумался.
Курили. Молчали. Овеяло близкой скукой. Скуку эту, страшно длинную, какую-то серую, вдруг стало ясно видно Бабаеву: протянулась от одного до другого конца горизонта и смотрела на всех, изогнувшись, мутными глазами без блеска, без мысли; так, тихо, подняла неговорящие глаза и смотрела.
Черные бутылки на столе, жестянки консервов, окурки, пятна и пепел на скатерти, затушеванные синим дымом лица — это тоже была скука. Хотелось отодвинуть стул, но чуялось, что она лежала и ждала за спиной, что в нее было опущено все, как ведро в колодезь, и уйти было некуда и нельзя.
Смутная тоска о каком-то подвиге больно заострилась в душе.
— Идемте спать! — просительно сказал Глуходедов.
— А в могиле что будете делать? — точно оскорбили его, исподлобья глянул Лобода.
— Мне завтра дежурить, — оправдался он молодо. — И скучно что-то…
— Господа! Идея! — вдруг поднял толстый обкуренный палец Селенгинский. — Хотите «кукушку»?
— Кукушку?
— Да… чтобы весело было!
Что-то слышали о «кукушке», не представляли ясно; шевельнулось жуткое любопытство; хотелось посмотреть ближе, как хочется иногда взглянуть на крупного хищного зверя с глазу на глаз.
— Старик! Нужно молодежи показать «кукушку»! Мы им покажем? Идет?
— Идет, — протянул Лобода, обведя всех круглыми глазами.
По скульптурным обветренным лицам прошла веселая волна: детски лукавыми стали оба.
— Мы им покажем кавказскую кукушку! Без перьев и пуху!.
— Молодежь! Идет? — хрипло выкрикнул и показал все свои зубы Селенгинский.
Осмыслил ленивые глаза Яловой, Шван поднял концы губ, вынул изо рта папиросу Глуходедов…
— Идет! — ответил за всех Бабаев. — Кукушку? Идет!
Ощупал всех колким насмешливым взглядом — весело вдруг стало и ново; заметил, как штабс-капитан Ирликов незаметно хотел уйти, вскочил и положил ему на плечо руку.
— За папиросами, капитан? У меня много.
Шел первый час ночи.
Дождь лился по крыше ровный и цельный, точно вся ядовитая, бесформенная и сплошная скука, которая гнездилась на земле, собралась и впиталась в его капли.
IIПереплело густым синим угаром.
Семь человек стояли в большом зале ротонды, с револьверами в руках.
Огромный Лобода светил маленьким огарком, и огонек то казался испуганно вытаращенным глупым глазом, чуть пьяным, серым, то дразнящим, узким, жутко веселым язычком: покажется — спрячется, дернет влево-вправо, опять спрячется.
— Зал большой, разгону много, — серьезно оценивал позицию Лобода. — Зеркало… от полу аршина на два… Стрелять будем в ноги — значит, разбить никак нельзя… Рояль…
— А разобьешь — плати сам. Разбил, сукин кот, плати сам! — весело смеялся Селенгинский.
Толстый, потный, он подбрасывал руки, нетерпеливо объясняя, как нужно становиться в угол, кричать «куку» и тут же бросаться в сторону, опять кричать «куку» из другого угла и опять бросаться…
— Во всех углах побыл — с круга долой! Новую кукушку на кон. Пониме?.. Штука простая! А что?.. Ну да, штука простая, детская…
Оттого, что огонек был маленький, а зал большой, люди казались странными; темнота жмурилась, расступаясь, когда Лобода подымал огарок, но тут же смыкалась снова и кутала этих семерых в грязные лохмотья, как нищая цыганка голых ребят.
Бабаев смотрел на всех и никого не мог ясно представить: по всем прыгал колючий маленький свет, как чей-то смешок, и все были новые, странные. Встречался глазами, глаза казались бессмысленно яркими, точно слитые из стекол.
— В окна тоже не стрелять — полку убыток, — прокатился голос Лободы. — Следы от пуль будут — замажем… Начинаем! Прошу брать билеты!
Он разжал ладонь: узкими полосками белели на ней трубочки билетов.
Бабаев посмотрел на его лицо — не улыбалось; было крупно, строго, красиво освещенное снизу; бросился в глаза желоб под кадыком на длинной шее.
— Господи благослови! — потянулся к кучке билетов Селенгинский.
Мясистый, широкий, преувеличенно долго копался он, щекоча ладонь Лободы, хрипло смеялся, точно ломал хворост, смотрел трубочки на свет и клал обратно, взял, наконец, одну, развернул:
— Пусто!
Перевернул ее, понюхал, опять посмотрел:
— Все-таки пусто!
— Не дури, осел! — сказал Лобода. — Зачем дуришь?.. За меня вынь, а то руки заняты.
— О тебе что мне думать? Известно — тебе «кукушка». Я тебе удружу… Старый капитан молодой гвардии, вот тебе… — развернул билет и жалостно вытянул: — Пу-ycтo!
— Дайте, я возьму, — придвинулся Глуходедов.
— Да возьмем сразу, — сказал Яловой.
Придвинулись, но Лобода сжал ладонь, и она стала похожа на урну с узким горлом.
— По одному, господа! Порядок!
Глуходедов вынул пустой билет, пожал плечами, улыбнулся и закурил папиросу.
Пустая бумажка наивно забелела в руке Ялового.
— Не везет, дядя! — засмеялся Селенгинский и похлопал его по спине.
Бабаев подошел к Лободе, ощутил острый запах его пота, скользнул глазами по волосатому куску груди, выступавшему из рубахи… Стало странно, точно подошел к исповеди. Узкая, женская рука его свободно вошла в урну Лободы, ясно ощутила три твердых трубочки, перебросила все три… «Хочешь кукушку?» — сам себя спросил Бабаев и упрямо ответил: «Хочу». Крепко зажал в пальцах одну трубочку — показалась какой-то объемистой, точно было в ней что-то, — и вынул.
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза