Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рота идет последней. Сзади никого. Махальные, должно быть, спрятались в блиндажах. Артелки проехали стороною. Бабаев чувствует свое тело все в воде, точно он не одет, купается. Ливень бьет крупными струями в рот, в глаза…
— Копается, сволочь! Догоняй роту! Пошел!
Это Качуровский кричит Нетакхате.
Близко — но кажется далеко, так глухо. Нетакхата натягивает снова совсем черный прямой рукав, в карман сует пояс. Винтовка его заплыла грязью — еле виден затылок приклада. Цепкие руки хватают ее, и вот она уже торчит прямо, штыком вверх, лежит на косом плече.
Мутным пятном, повернувшись, бросается вперед Нетакхата; бежит — ноги чавкают звучно; из-под них грязь в стороны — влево, вправо.
— Да дуло, ствол тряпкой заткни! Э-э, черт! У всех ржавчина будет…
Голос Качуровского мокрый, мягкий, как тряпка. Вот он зачем-то бросается сам вперед. Маячит перед глазами длинный, остроконечный. Ветер бьет в его плащ. Роты не видно впереди — ничего нет. И снова молния. Теперь она страшная, близкая, очень низко над землей, как смех, как шар. Глаза закрылись — открылись. Рота впереди — полоса черная, полоса белая… Упал человек со штыком — темный, чужой… Холод. Тело в воде. От грохота все темно, все заперто. Гром, как чугунные стены, сброшенные с неба. И кажется, что уже застыла кровь, что это — все, конец… В чугунные стены бьют, бьют, бьют… Но странно, что идут куда-то ноги, сгибаясь в коленях, странно, что вот уже стихает гром, что он тоже идет кверху, уходит куда-то, катается, как шар в кегельбане…
Перед глазами изжелта-грязно. Пахнет смолою, как на пристанях… И вспоминается, что кто-то упал впереди, озаренный… Вспоминается сразу, вдруг появляясь, короткая спина, углы шинели внизу. В памяти это очерчено яркими, толстыми линиями, и живы только одни эти белые линии — темного нет…
И по этим очертаниям, вызванным снова и снова, Бабаев узнает, наконец, еще не видя, что впереди упал и лежит в грязи убитый молнией Нетакхата.
IVС согнутым и перевитым в веревочку штыком, мягкая на вид и почерневшая, валялась винтовка. Скрючившись комом, небольшой, в жидкой грязи лежал Нетакхата. Качуровский присел перед ним на корточки и боязливо проводил длинной ладонью по его черному лицу.
Бабаев подошел молча, так же, как Качуровский, присел на корточки, зачем-то взял в руки тяжелую, впитавшую грязь фуражку Нетакхаты.
Почему-то стало светлее. Испуганные глаза Качуровского встретились с глазами Бабаева, чего-то ждали, что-то спрашивали молча.
— А ведь он три пули попал! — вспомнил и сказал вслух Бабаев. — Три пули! Первый разряд! — и улыбнулся.
Смотрел в глаза Качуровскому, улыбался, и этой улыбки не мог и не хотел согнать.
— Убит ведь! Наповал убит! — тихо сказал Качуровский, не сводя с него больших глаз.
— Три пули! Счастья-то сколько было — вы подумайте! — улыбался неподвижно Бабаев.
Он чувствовал, как что-то подергивается в нем, внутри, точно игрушечный резиновый плясун. Где-то еще гремел новый гром, дождь сбегал струями с плаща Качуровского; ноги засели по щиколотку в грязи и — как будто не было сапог! — насквозь промокли.
Захотелось тронуть лицо Нетакхаты так же, как трогал его Качуровский. Бабаев взял убитого за плечо, сжал дрожавшие пальцы и потянул. Тело показалось тяжелым, всосалось в землю. Бабаев потянул его сильнее, сжал зубы. Тело тихо опрокинулось на спину, хлюпнула грязь под ним; показалось все лицо Нетакхаты с новым черным пятном на щеке.
— Остановите роту, поручик! — приказал Качуровский.
— Рота, стой-й! — звонко крикнул вперед Бабаев, чуть поднявшись.
Но рота уже сама стала; рота уже темнела впереди бурой массой, и подходил Лось.
От размокшей шинели он стал прямоугольным, бесшеим. Он подошел, мягко ступая по грязи, зачем-то взял под козырек и тут же опустил руку.
— Нетакхата? — спросил он трусливо и добавил: — Вот где бог застал… эх!
Толстое, мокрое лицо его стало плаксивым. Тронул ногой винтовку. Зачем-то поднял ее с земли. Осмотрел, качнул головой, положил опять на землю. Обтер о шинель руки.
— Ваше высокоблагородие! Его закопать в землю надо! — вдруг сказал он уверенно и громко.
— Зачем? — спросил и поднялся Качуровский.
— Затем, что… Может, он еще не совсем… Он отойти может.
— В землю? — спросил Бабаев.
— Так точно. Раздеть только и закопать. Только голову чтобы наружу, а тело в землю. Он отойти может.
И странно было — когда Бабаев услышал, что Нетакхата может еще ожить, он не почувствовал радости.
Нетакхата был в его памяти сложный: то опаленный сегодняшним солнцем, то обрызганный дождем, и еще раньше — другим солнцем и другим дождем; сквозил счастьем, как сегодня, — хотя, может быть, это Звездогляд случайно целился в его мишень и оставил в ней свои пули или просто ошиблись махальные; тянулся изо всех сил, чтобы угодить, держал голову неестественно прямо и сгонял с лица всякую свою мысль, чтобы оставить место для «слушаю!»… Стоял он на левом фланге третьего взвода всегда в чистом мундире, короткий, с тугими, круглыми плечами, смуглый, с чуть приплюснутым широким носом… стоял — теперь уже не будет стоять — не хотелось, чтобы еще стоял.
Капли дождя, косые, частые, очень уверенные и наглые — вот-вот зальют Нетакхату. Зачем-то подошла рота, расстроила ряды, окружила их, взяла к ноге — затылки прикладов на носках сапог.
Мигала истощенная молния. Где-то далеко гудел гром, как оркестр из одних больших медных труб.
Нетакхату раздевали. С тела стаскивали шинель, осторожно разрезая ее по швам в рукавах перочинным ножом. Тут же в грязи саперными лопатками копали яму.
— Ну, к чему это? Смешно! — говорил Бабаев. — Ведь не оживет же он в самом деле!
Качуровский стоял около, смирный, совсем старый, и отрывисто, ни на кого не глядя, говорил, точно думал вслух:
— Пусть закопают… Тут хоть закопать есть что… А то вот на чугунном заводе я был с ротой — лет десять назад или больше — так при мне один малый, рабочий, в чугун попал… Из домны течет такой жидкий чугун белый… Сверху, с мостков упал, вагонетку вез и — фьють — бистрота и натиск! Сразу ничего от человека не осталось, только масло сверху плавало — блестки такие (он округлил их рукой). А потом совсем ничего! — чугун и чугун, и закапывать нечего было… Стой перед чугуном да литию пой!
Бабаев представил и не поверил: показалось, что только сейчас это выдумал Качуровский, чтобы легче было.
В дожде и сумерках лица солдат были трупного цвета. От размокших шинелей пахло сгущенно-казарменным кислым запахом. Тело Нетакхаты было пестрое от черных пятен и полос на нем; левая рука казалась перебитой ниже локтя — согнулась кистью назад.
Бережно и боязливо опускали тело в яму, ногами вперед. Тело на мокрых шинелях проступало резким пятном — жалкое, повисшее, избитое, точно с креста. Бабаев забыл, что степь, что дождь, что была стрельба: тело било в глаза, мешало помнить. Вот его согнули, и ему не больно, обнажили — не стыдно, стали забрасывать мокрой холодной грязью — не холодно… Страстно хочется крикнуть: «Эй, Нетакхата!» — и нельзя вслух; смотреть можно.
Вот осталась незарытой только голова над землей — небольшая, темная, с грязным лицом. Одна голова — и это страшно.
И солдаты столпились кругом, тянутся друг из-за друга, шепчутся — глаза строгие.
Маленькое круглое на земле, и вокруг так много людей, так теснятся, так ждут — ждут долго, и это жутко.
— Зря! — громко говорит, наконец, Качуровский и машет рукой.
— А вдруг? — весь вздрогнув от холода, тихо отзывается Бабаев.
— Что вдруг? — Лицо у Качуровского выжидающее, детское.
— Вдруг он поглядит и что-нибудь такое скажет… а? — чуть улыбается Бабаев.
— Ну, где уж! — отвернувшись, опять машет рукой Качуровский, но ждет.
Он присел опять на корточки, как сидел прежде, нагнул голову, вывернул ее, как смотрят в подворотню, и долго глядит, и незаметно сзади него один за другим присаживаются, тихо толкаясь, солдаты, и у фельдфебеля Лося косой сгиб в широкой пояснице и руки вперед, а на руках жалостливо растопырены пальцы.
— Неужто совсем убитый? Вот грех! — говорит он несмело.
Дождь перестал почти. Дождь сочится устало, лениво, и уже все видно кругом: и то, как небо отклеилось от земли на горизонте и желтеет просвет; и то, как далеко кругом залита вся степь и тускло поблескивает в лужах; и дорогу — широкую гуртовую дорогу и спуск на ней вниз, к лагерю; и город направо, с мокрыми крышами и куполами колоколен.
А тем, кто нагнулся и смотрит на маленькую жуткую голову в земле, видно, что никогда уже не оживет Нетакхата.
Качуровский подымается первый, как сел.
— Нечего! — говорит он густо. — Что там в бирюльки играться! Вынимай его и шабаш… Живо!
Теперь лицо у него жесткое; щеки, как плотные треугольники из терракоты, и глаза опять подобрались, сузились.
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза
- Неторопливое солнце (сборник) - Сергей Сергеев-Ценский - Русская классическая проза
- Том 17. Рассказы, очерки, воспоминания 1924-1936 - Максим Горький - Русская классическая проза
- В Рождество - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина - Максим Горький - Русская классическая проза