конечно, баббо сообщил бы мне? Я ощутила прилив надежды. Наша помолвка все больше и больше напоминала реальность. Семнадцать месяцев Беккет приходил в наш дом, сопровождал меня в рестораны и театры, мы обменивались взглядами, разговаривали. Как легко и естественно от этого перейти к помолвке – так же легко и естественно, как люди залезают под знакомое одеяло ночью. На минуту я вообразила себе помолвку без слов, но тем не менее подтвержденную, которая не требовала бы ни преклоненного колена, ни натянутого, неловкого предложения руки и сердца, ни обсуждения приданого, ни «родительского благословения». Я представила, как Беккет говорит своим друзьям: «Конечно, мы помолвлены – разве это не очевидно?»
Сэнди ухмыльнулся.
– Я не очень-то знаком с Сэмом Беккетом, но он кажется очень сдержанным парнем. У меня такое ощущение, что он будто работает над предложением. Если он на вас женится… ну, что тут можно сказать. Удачливый парень. – Его взгляд задержался на мне дольше, чем это обычно позволяется приличиями. – Начните-ка лучше рисовать, Лючия. – Он взял у меня починенную фигурку и пододвинул лист бумаги и карандаш. – Я хочу, чтобы вы попробовали нарисовать, как она движется. Я подую, а вы понаблюдайте за ее руками и ногами. Думайте об этом как о кинетической скульптуре.
Но я не могла сосредоточить внимание на летящих членах маленькой акробатки. В голове у меня было только одно: миссис Сэмюэль Беккет. Скоро я стану миссис Сэмюэль Беккет и всю жизнь буду держать тонкую руку Беккета с длинными худыми пальцами в своей.
– Давайте, Лючия. Начните с ее волос. Лючия. Лючия? – прогремел Сэнди, но я промолчала. Мое сердце было слишком переполнено, чтобы я могла говорить.
Сэнди крайне озадачивала жизнь нашей семьи. Я знала это потому, что он не улыбался только тогда, когда расспрашивал меня про это. Он не мог понять, почему мои родители не позволяют мне ходить с ним на вечеринки. Он хотел знать, почему я должна быть дома не позже девяти вечера. Он интересовался, почему баббо пишет только об Ирландии, но никогда туда не ездит. И его особенно сбивало с толку устройство нашего быта – буржуазная мебель, портреты предков баббо, его приверженность рутине. Сэнди удивляла нелюбовь баббо к местам вроде ночных клубов, где собирался артистический Париж, и он считал мою близость к семье необычной и странной. Я пыталась, как могла, отвечать на его бесконечные вопросы, но, как правило, мне это не удавалось, так что чаще всего я повторяла, что баббо отдает все силы работе над книгой о темной ночи души (так он теперь называл ее «льстецам») и я нужна ему в качестве музы. Иногда Сэнди спрашивал, почему я не покину дом, почему не могу насладиться свободой, которую предлагает Париж, не могу перенять царствующие здесь революционные взгляды на искусство и личную жизнь.
– В Америке дела обстоят совсем не так, Лючия. Или в Англии. Там запрещают книги – такие, как пишет ваш отец. У нас все еще рисуют лошадей в полях, и прежде чем поцеловать девушку, нужно сначала на ней жениться. Да черт возьми – там даже выпить нельзя! Все великие художники и писатели давно уехали в Париж, потому что Париж – то место, где жизнь бьет ключом, где рождается все новое. Опять же у нас, если ты – женщина, то должна выйти замуж и продолжить род. Такова твоя судьба и твое назначение. Вот почему Гертруда Стайн, Джуна Варне, Сильвия Бич – все они здесь. Они сбежали! – Глаза Сэнди сверкали, а усы чуть двигались. – И мне кажется, что это так неправильно и несправедливо, что вы, будучи в Париже, где все творят, ищут новое, разрушают границы и барьеры, экспериментируют, сидите в «Фуке» со своими родителями и высматриваете, не появится ли там кинодива.
– Все это не совсем так, Сэнди, – сбивчиво проговорила я. – Моя мать высматривает кинодив, потому что она обожает кинематограф. Баббо нравится, что там хорошая кухня и хорошие официанты. Он великий писатель. Он не желает просиживать там ночи напролет, как все другие. И он ненавидит Гертруду Стайн.
Сэнди хохотнул, но повернулся ко мне и снова стал серьезным.
– Но вы, Лючия. Все твердят мне, какая вы великолепная танцовщица. Вы говорите на четырех языках. Вы поете как ангел. Вы и рисуете как ангел – черт побери! – Он взял один из моих рисунков, сделанных карандашом и чернилами, – он изображал собаку в прыжке – и помахал им у меня перед глазами.
– Я все еще танцую. – Я отошла подальше от стола, исполнила безупречный шпагат в прыжке и немного покружилась. – И у меня есть планы на будущее. Большие планы.
Сэнди посмотрел на меня с любопытством.
– Вам нужно больше выходить. Все приезжают в Париж за свободой, а вы живете словно монахиня в монастыре. Вы слишком талантливы, чтобы посвятить свою жизнь другому человеку – назовите это быть его музой, или женой, или как угодно. И в любом случае Париж меняется, так что нужно успеть вкусить его таким, какой он есть. Пока еще возможно.
Я была благодарна Сэнди, благодарна за его веру в меня и мой талант. Но как я могла объяснить, что нас с баббо связывает невидимая нить? Что у музы есть определенные обязанности? И что и первое, и второе одновременно привлекает и отвращает меня?
Вместо этого я просто уговорилась с ним, что на выходных приведу Киттен и Стеллу посмотреть на его цирк.
Мы втроем шли по усыпанным гравием дорожкам Люксембургского сада, и у каждой из нас было прекрасное настроение. И не потому, что мы предвкушали, как увидим механический цирк. Стелла была на седьмом небе оттого, что в «Пари Монпарнас» появилась уже вторая статья о ней, с фотографиями ее картин, изображавших местные уличные сценки. Киттен радовалась тому, что у нее завелся новый поклонник. А я была счастлива особенно – вчера, когда мы ужинали в ресторане в семейном кругу, Беккет подарил мне кое-что со значением. Я знала, что он что-то задумал, поскольку весь вечер не сводил с меня глаз, даже когда разговаривал с баббо. Это было необычно – он всегда вел себя с баббо очень почтительно, как все «льстецы». Но вчера все было по-другому. Когда мы выходили из «Фуке», Беккет протянул мне «Божественную комедию» Данте, в чудесном дорогом переплете из голубой кожи, с тисненными золотом буквами.
– Это вам, Лючия, – произнес он.
И я понимала, как много значит для него эта книга, – и он, и баббо были без