Женщина вошла в комнату. Она была бледна и прекрасна, как статуя Фидия[77], высеченная из чистейшего паросского мрамора. Ее роскошные волосы, тщательно уложенные, были белы как снег и казались напудренными. Но этот признак преждевременной старости не только не умалял ее красоты, но, наоборот, придавал ей какое-то особенное очарование. Белизну лица еще более подчеркивал яркий блеск больших темно-синих глаз.
Гаспар бросился к даме. Она нежно обняла его и поцеловала в щеки и в голову. Затем оба исчезли за дверью шкафа.
— Вот те на! — язвительно воскликнул Мадозе. — Какая новость, ха-ха-ха! Это она, я не ошибся. Спустя восемнадцать лет мое сердце узнало ее! Проклятье! Это она, Валентина, единственное существо, которое я всегда считал чистым… Очень нужно было верить в это! Ха-ха-ха! Итак, прекрасная маркиза, в вашем доме не только замышляют заговор, но и ведут любовные шашни? Так и запишем! Вот почему среди вашей челяди оказался этот молодчик в камзоле с большими пуговицами!.. Ей-богу, я очень доволен. Ведь я, как набитый дурак, еще верил во что-то. Теперь довольно! Горе той, чей образ столько лет не давал мне покоя. Я отомщу!
Глава 5. Клуб
После приятного дня, проведенного на виноградниках, вдоволь попив доброго вина, часть мужского населения Иссуара по вечерам посещала республиканский клуб, дабы убедиться, что обсуждение политических прав не исключает права смеяться, петь и молоть чепуху около той самой трибуны, с которой произносятся речи.
Этим вечером в клубе было особенно оживленно. Мадозе собирался выступить и изложить свои взгляды; несколько известных ораторов, приехавших издалека, записались для участия в прениях. Однако местные демосфены надеялись, что им удастся показать чужакам перлы иссуарского красноречия. Булочник Бурассу и садовник Монтавуан не уступили бы своей очереди высказаться даже за целую бочку бургонского.
Жены республиканцев, а также реакционеров (словечко это было в ходу) толпились снаружи у окон и дверей зала, образуя нечто вроде второй аудитории, щедро расточавшей ораторам рукоплескания и свистки. Во время перерывов здесь так же горячо разглагольствовали о политике, как и в самом клубе. Вот образчик ежевечерней болтовни тех, кому чрезвычайно хотелось выйти из-за кулис на авансцену, вопреки воле мужчин, решивших, что их жены не должны пользоваться правом голоса[78].
— Скажите, Симона, вы слышали, о чем говорил этот толстяк?
— Как же! Он рассказывал о гражданине Лe-Дюр-Роллене[79] и о его содержанках.
— О каких содержанках?
— О Ламеннэ, и еще о Ламартине[80], обо всех этих негодяйках[81], на которых мы выбрасываем лишние сорок пять сантимов[82].
— Что вы там мелете, старая дура?
— Чистую правду, юная нахалка!
— Тише вы! Из-за вас ничего не слыхать!
— На трибуне Монтавуан… Как он складно говорит! А ведь простой крестьянин, вроде нас. Его следовало бы избрать в депутаты! Наши мужья проведут его в совет, или пусть сам черт там заседает!
— Проводите кого хотите, Симона, только заткнитесь!
— Заткнись сама, дьявольское отродье, недоумок!
Впрочем, славные женщины зря опасались, что не услышат Монтавуана: за пять минут он успел лишь несколько раз произнести раскатистым басом: «Гр-р-раждане!» Как опытный оратор, он после каждого возгласа делал длинную паузу, чтобы дать слушателям возможность сосредоточиться. Но крестьяне начали перешептываться и, чертыхаясь, проявляли нетерпение.
Монтавуан только что вернулся с винодельни, и благодетельные пары еще не успели улетучиться из его головы, вследствие чего он видел все окружающее сквозь легкую дымку. Наконец он выдавил из себя:
— Граждане! Все мы — дети любви…
— В таком случае, ты не похож на свою мать! — крикнул какой-то рабочий.
Оратор сообразил, что дал маху, и поправился:
— Все мы — дети родины… — Ободренный продолжительными аплодисментами серых блуз, Монтавуан продолжал: — А раз мы — дети родины, она должна нас кормить, ведь всякая мать кормит своих детей.
— Верно, как дважды два!.. — послышались голоса. — Твоими устами, Монтавуан, глаголет сама истина! Ты будешь нашим депутатом, черт возьми!
Оратор приосанился.
— Увы, — продолжал он, — родина для нас — мачеха… Она равнодушна к тому, что мы подыхаем от голода. — Он оживился. — Да, от голода, а главное, от жажды…
— Монтавуан, дружище, не прибедняйся! — вмешался чей-то насмешливый голос. — Ведь у тебя брюхо до отказа набито колбасой и шкварками: ты же только вчера зарезал свинью килограммов на пятьсот!
Эту реплику встретили аплодисментами.
— Увы, свинью я действительно зарезал… Отличная была свинья! — признался Монтавуан.
— Но все-таки не такая, как ты!
В зале раздался шум, крестьяне роптали: Монтавуан принадлежал к числу их ораторов.
— Ему не дают говорить потому, что он носит, как и мы, серую блузу!
— Это не помеха: выражается он не хуже учителя!
— Эх, где заступы? Жаль, черт подери, что с нами нету заступов!
Среди общего гомона оратор спустился с трибуны.
— Граждане! — крикнул Артона. — Я не могу председательствовать ка собрании, где попирают достоинство республики! Я подаю в отставку.
— И преотлично! Катись отсюда! Ты — аристократ, подкупленный префектурой!
— Вер-рно! Он продался! Долой Артона! Долой аристократов! Долой крыс! — неслось со всех сторон.
— Чего вы рычите, словно свора псов? — крикнул мельник Брут. — Вместо того, чтобы послушать тех, кто может научить уму-разуму…
Но его голос потонул в шуме.
На трибуну взгромоздился Бурассу.
— Вы правы, — завопил он. — Артона подкуплен, но не префектурой, а Генрихом Пятым, который находится здесь, в нашем городе!
Если бы молния ударила в середину зала, это не произвело бы большего впечатления.
— Генрих Пятый?! У нас?! — раздались голоса.
— Да, у нас! — подтвердил Бурассу, гордый успехом своего сообщения. — В доме… Вы знаете этот дом… этот дом… там, на улице… как бишь ее?.. Словом, где живут эти люди, которых никто никогда не видит.
— На Собачьей улице, что ли? — спросил нотариус, известный всем своим легитимистскими убеждениями.
— Вот-вот! На Собачьей улице. Там как раз и видели короля с целым мешком пуль за спиной.
— Вы порете чушь! — возразил нотариус. — Генрих Бурбонский в Лондоне!
— Да, да, в логове! — ничего не разобрав, заорали крестьяне. Большинство из них знало о республике только то, что при ней можно себе все позволить. Они видели в этом позднем отблеске Великой революции[83] лишь возврат к тем временам, когда делили земли аристократов. Вот почему перспектива проникнуть в дом, обитатели которого слыли богачами, весьма соблазняла всех носивших серые блузы. Они единодушно стояли за то, чтобы немедленно нагрянуть с обыском, и уже сорвались со своих мест, намереваясь бежать на Собачью улицу.