слегка похожим на отгаданный кроссворд, в котором была поставлена последняя буква.
Иногда, правда, случалось залететь в это райское место комару, и тогда отец Нектарий, который уже готов был опустится на самое дно сонного колодца, звал из последних сил, едва ворочая тяжелым языком, бабу и говорил что-нибудь вроде того, что неплохо было бы уважать наместника и быть все же повнимательнее, особенно тогда, когда он отдыхает от праведных забот. Баба пугалась и начинала ловить проклятую тварь, норовя заехать в нее полотенцем, или, замерев, ожидала, когда та выдаст себя предательским писком. Отец Нектарий, между тем, снова проваливался в сонную вату, и комар уже влетал каким-то непостижимым образом в его сновидение, оказавшись одетым в маленькую облегающую рясу и малюсенькую же скуфейку существом, которое, по здравому рассуждению, было уже не комаром, а какой-то, прости Господи, нелепостью, которая норовила сейчас же, не спрашивая ни у кого позволения, прочесть проповедь, для чего уже и бумажка была развернута, и произнесены были уже первые слова и притом довольно сердито, так что ничего удивительного не было, когда оказывалось, что проповедью этой был на самом деле огромный пирог с грибами, в который отец Нектарий немедленно впивался с одного бока, одновременно стараясь отогнать от него это мелкое, но прожорливое существо в рясе и скуфейке, помня, что это все-таки проповедь, а не какая-нибудь там ерунда, которую легко проглотить, даже не заметив этого; тогда как настоящая проповедь открывала собой целый мир этих печеных крендельков, соблазнительных блинчиков и поджаристых хлебцев, и было, конечно, совершенно невозможно съесть это все за один присест, а приходилось вкушать высшую мудрость постепенно и не торопясь, где отрезая кусочек за кусочком, а где и напихав полный рот или запивая все предложенное томатным соком, до которого отец игумен был большой любитель.
А сон между тем шел к завершению, и на мгновение, пробудившись от сна, отец Нектарий чувствовал на своих губах запах свежеиспеченного хлеба и, глубоко вдохнув, вновь засыпал.
И тогда снился ему другой сон, будто он вновь маленький мальчик, играющий вместе с другими детьми неподалеку от чимкентского кафедрального собора. И так увлекательна, так захватывающа была эта игра, что маленький Нектарий не сразу услышал голос дедушки, Дмитрия Михайловича, который звал его оставить игру и идти поскорее в храм, чтобы заняться серьезными делами, которыми всегда занимаются только взрослые. И так обидно было юному Нектарию расставаться с игрой, что он, неожиданно для себя, вдруг всхлипнул и заплакал, в то время как дедушка, Дмитрий Михайлович, тащил его, упирающегося, в сторону широко открытой двери, за которой было слышно монотонное пение, а горящие свечи только подчеркивали царящий вокруг сумрак.
И, пробудившись глубокой ночью ото сна, еще долго лежал в темноте отец Нектарий, перебирая в голове сцены растаявшего только что сновидения и дивясь тому, какая ерунда, в самом деле, живет иногда в человеческой голове. Потом он собрался позвать келейника, чтобы тот принес ему квасу, но вспомнил, что келейник отпущен до завтра, а сам он находится в Новоржеве, и, вспоминая об этом, он вставал, надевал тапочки и шел в холодную выпить кваса. Там, нацедив из бочонка кружку холодной, темной жидкости, он не возвращался назад, а почему-то выходил на залитое ночным светом крыльцо, слегка скрипнув дверью и чувствуя, как ночная свежесть ударяла в лицо и заползала за воротник ночной рубашки.
Звезды сияли над спящим Новоржевом, как в первый день творения. Лунный серпик каким-то чудом прилепился к этой прозрачной ночи, хотя по всему было видно, что он не должен был удержаться на весу, а должен был давно свалиться и упасть в новоржевское озеро.
"Ах, ты… Ах, ты", – говорил наместник, блуждая взором по звездному небу и чувствуя себя некоторым образом совсем не лишним в этом негаданном ночном великолепии, которое он удостоился созерцать.
"Ах, ты… Ах, ты!" – говорил он, переводя взгляд на черные кусты и деревья, где под звездами сияли серебряные листья, и все никак не мог найти подходящие слова.
«Ах, ты… Ах, ты…», – шептал он, рассматривая большую звезду, которая, казалось, висела прямо над Новоржевом, так что можно было подумать, что, возможно, это и есть та самая звезда, за которой шли когда-то посланные божьей волей волхвы.
Возвращаясь к себе, он заглянул в приоткрытую дверь, где, залитое тусклым серебряным светом, громоздилось под простыней необъятное тело отца благочинного.
– Восемь в уме, четыре в приход, – бормотало это тело, задрав к потолку непослушную бороду. – Восемь в уме, четыре в приход… Четыре да четыре, да еще четыре, да еще полтора… Мне восемь, а наместнику две… Мне восемь, наместнику две… – забормотал он упрямо, как будто кто-то действительно собирался отнять у него эти «восемь».
– Ах ты, прорва ненасытная, – сказал Нектарий, впрочем, безо всякой злости и раздражения, потому что что-то другое занимало сейчас его сердце.
И верно. Если бы отец Нектарий умел красиво говорить, он сказал бы, наверное, что это новое чувство, которое он испытывал сейчас, было скорее похоже на вопрос и недоумение, которые настойчиво требовали ответа – зачем, на самом деле, сотворил Господь этого бормочущего во сне благочинного и этот грязный, неаппетитный городок, который как был Пусторжевом, так им и остался; зачем, наконец, Он сотворил и его, грешного раба Нектария, и что скажет он своим родителям, когда встретит их по ту сторону, когда они спросят его о прошедшей жизни, а заодно и о многом другом, о чем у него все еще не были готовы даже примерные ответы.
56. Способ отца Фалафеля
У монастырской братии, между тем, сложилось весьма твердое впечатление, что если отец Павел не посчитает что-нибудь с утра, то весь дальнейший день просто пойдет насмарку. Считал Павел все. Монахов, которые приходили на братский час, прихожан, стоящих в очереди на исповедь, туристов, случайно оказавшихся на службе, свечи, горящие на аналое, и, разумеется, деньги, о которых он твердо знал, что они любят счет. Если же выдавался такой день, что сосчитать не удавалось ничего, то Павел огорчался, становился раздражителен, не по-хорошему задумчив, цеплялся к братьям или начинал гонять туда-обратно ни в чем не виноватых трудников, так что даже отец наместник иногда удивлялся и спрашивал, с какой-такой ноги встал сегодня благочинный, так что от него даже кухонные кошки разбегались, стоило ему появиться на горизонте.
Один только отец Фалафель не опасался в эти минуты попасть под тяжелую руку отца Павла, и все потому, что, раскусив как-то самое слабое место у отца благочинного, теперь пользовался этим, когда тому случалась нужда.
Открытое Фалафелем было просто, как дважды два, и эффективно. Как только навстречу