какое-то откровение, взял и показал тебе твой путь? Ведь ты же вышел из возраста, когда надо водить твоей рукой. Если хочешь совета, скажу вот что: выслушивай всех, прислушивайся к некоторым, а слушайся только себя... Да, себя... Родить можно только свое дитя.
...Никритин поднял глаза на трибуну, — содокладчик замешкался, переворачивая страницу. В тишине слышался шелест бумаги. Никритин пригнулся и, ступая на носках, вышел в фойе.
Он подошел к сатирической стенгазете съезда. И здесь не обошли «Жизнь»... Карикатуру назвали «Житуха»... С каким-то тянущим чувством неловкости за автора Никритин смотрел на рисунок, воспроизводивший композицию его картины.
Нелепая тощая фигура с головой Никритина протягивала руки к блину, на котором было написано «Гоген».
Это-то более всего и злило. Гоген!.. Если уж на то пошло, он и знал-то Гогена недостаточно. Что ж, выходит, пытался открыть открытое? Да кроме того, сама по себе подобная ссылка так далеко отбрасывала от современности, что всякого бы передернуло.
Никритин помедлил и направился к выходу.
Он бродил по улицам, еще сохраняющим следы первомайского убранства: лозунги, портреты, транспаранты. Всюду рдел на солнце кумач, солнечно-яркий на фоне молодой, незапыленной листвы.
Наконец он выбрался к скверу Революции, прошел по аллее, посыпанной красной кирпичной крошкой, остановился, глядя на бронзовый монумент Сталина. Смотрел долго, неотрывно.
«Да, отпечаталась твоя тяжелая десница в сердцах людей!.. — как-то печально-торжественно подумал он. — Что же делать мне, коль не приспособлен я к официальности, к парадности?..»
Тяжело, нехорошо стало на душе. Слишком многое сплелось с этим именем.
...В первый раз в Москве. С отцом-летчиком. И в какой день! Москва встречает героев перелета через Северный полюс в Америку — Чкалова, Байдукова, Белякова. Славят героев, славят — Его. Самым крупным шрифтом — Его имя. Листовки, листовки — откуда-то с неба! Листовки, падающие как снег... Когда тебе девять лет — сердце готово выпрыгнуть из груди!
...Война. Отец ушел на фронт. С поразившей рыжеватой бородой. Воспитанники ремесленного училища пишут письмо в Москву. Пишут в огороженном фанерой красном уголке, при свете голой лампочки, свисающей на шнуре — черном, засиженном мухами. «...Заверяем Вас, что заменим отцов на трудовом фронте». И — детская вера в Него...
...Последнее прощанье. Траурный митинг в Суриковском. Зареванные девчонки; парни, какие-то повзрослевшие, с ушедшими в себя глазами.
...И вот слова — беспощадно-правдивые и потому режущие по живому: культ личности!.. Как милы, успокоительны для сердца иных старые каноны, парадно-безличные полотна. Благолепие...
Никритин поднял голову к солнцу, сощурился. Пошел по аллее сквозь прохладную пятнистую тень, вдавливая каблуки в кирпичную крошку. Шел, прислушиваясь к плотному крупитчатому скрипу...
На вечернее заседание он опоздал — прения уже начались. И вновь рядом сопел и волновался Афзал.
Похоже было, что страсти накалились. Это как-то сразу почувствовалось.
— Молчи, ишак, за лошадь сойдешь! — почти в голос бросил Афзал, глядя на трибуну.
Там кто-то незнакомый суматошливо жаловался, что «не может расти», поскольку старики ему не помогают, и называл известные имена, едва не срываясь на ругательства.
Зал шумел. Слышались возмущенные реплики, смешки.
— Обрадовался! — кипятился Афзал. — Поскандалить можно...
— А кто это? — безразлично спросил Никритин.
— А! Бестолочь! — покосоротился Афзал. — Сам ничего не может... Кто ему слово дал?
К трибуне вышел Барсов-младший, сын «старого Барса», только что вернувшийся с ленинградской дискуссии о состоянии современного изобразительного искусства. Говорил он, как всегда, горячо, темпераментно, наэлектризованный атмосферой больших споров. И его слушали: интересно!
Вначале он обрушился на докладчика. «После XX съезда мы не имеем права мямлить!» Далее рассказал о художниках, получивших наконец заслуженное признание, — о Чуйкове, Пластове, Сарьяне.
— Отмечалось, что эти художники не могут писать того, что не идейно... Они мыслят художественными образами, эти образы, собственно, и создают содержание, создают идею... Они пишут то, чего не могут не писать, а не то, что ходовое, выигрышное по теме.
Много и как-то влюбленно он цитировал известного режиссера и художника Акимова, также принимавшего участие в дискуссии. Привел его слова:
«... есть люди, которые думают, что пакости надо делать громко, а исправлять их тихо...»
Это Никритин записал в свой блокнот. Мотнув головой, отбросил свисшие на лоб волосы, облокотился о передний стул.
Где-то впереди мелькнула, выскочила физиономия Шаронова. Никритин взглянул на шефа. Тот сидел неподвижно, по-прежнему откинув голову.
А Волик Барсов продолжал:
— Много говорили о трудоустройстве художников. Возьмем, товарищи, вопрос о мастерских, о создании копий и портретов. Вот портреты такого рода здесь висят. Художники в массовом количестве производят эти портреты, ухитряясь в сутки их два-три делать, и в массовом количестве потребляет их советский зритель. Но кто от этого выигрывает? Художники деквалифицируются, зритель портит вкус, а государство тратит колоссальные средства...
Ведь, по-моему, даже нехорошо, когда с фотографии копируют. Это ведь тоже пережитки культа личности, когда старались гладенько сделать, чтобы было приятное лицо. Зачем это? Мы хотим видеть наших руководителей такими, как они есть, — настоящими, мудрыми и сильными.
В зале захлопали. Дружно и сильно.
— Правильно о мастерских, как считаешь? — Афзал покосил темными, без блеска глазами.
Никритин дернул плечом:
— Что же, закрыть — и землю над тем местом распахать?
— Зачем? Можно же... — начал было Афзал, но махнул рукой и вновь уставился на трибуну. — Ладно, потом...
Барсов перешел уже к понятию о национальном своеобразии в живописи. Говорил о злоключениях некоторых художников, посвятивших себя развитию национальных традиций в искусстве.
— Как правило, их били по голове и отталкивали этим молодых художников, и молодежь не пошла на то, чтобы изучать народное творчество. А без этого — какие же традиции? Пройдитесь по нашей небольшой выставке, которую наскребли к съезду. Глядя на многие работы, трудно сказать, где они написаны. Если изображен Ташкент или какой-то совхоз — еще можно. А большинство работ написано так, как можно написать в любой республике Союза. И прав был содокладчик, когда говорил о том, какой вред нанесли многие критики, запутав вопрос о национальном своеобразии нашего искусства, когда говорил, что чуть не выплеснули ребенка вместе с водой. Выплеснули, — и не одного ребенка выплеснули!..
Зал отозвался смехом, скрипом передвигаемых стульев.
А Никритину почему-то представился старый Барсов, каким его видел