в последний раз.
Старик сидел в саду, укутанный клетчатым пледом, — желтое с черным. Длинные костяшки рук — на подлокотнике плетеного кресла. Лицо — зеленое от просвеченной солнцем листвы. Помаргивал за толстыми стеклами очков, покашливал.
— Что, пришли навестить старую сову?
Угасающий автор «Сбора помидоров» — красно-оранжевой оргии красок. Битый-перебитый певец азиатского солнца...
Никритин с застывшим лицом глядел, как Барсов-младший, закончив выступление, собирает свои бумаги. Ему долго аплодировали. Хлопал и Никритин, хотя недолюбливал этого говоруна, — пусть и способного, но еще не определившегося живописца. Кто-то едко заметил о нем, что он не свободен от культа личности «семьи Барсовых». Никритину казалось, что в этом была доля истины.
Сменялись ораторы, высказывая много верного и спорного, выступая то гладко, то разбросанно. Скользили по сознанию отдельные меткие мысли. Иное слово взблескивало, как монетка сухой рыбьей чешуи в гонимом ветром крутящемся вихре. Кое-что Никритин записал в блокнот.
Нескладица многих речей компенсировалась порой запальчивостью. Говорили искренне, о наболевшем. Но... все больше — о частностях, о деталях быта и труда художников.
Атмосфера горячности лишь увеличивала внутреннее беспокойство Никритина. Он чувствовал себя вне этого потока.
Сменялись обтянутые, невозмутимые стенографистки на немыслимо высоких каблуках. Сменялись ораторы.
Угнетало что-то похожее на разочарование. Никритин сам не мог понять — чего же все-таки ждал от съезда? Каких-то откровений, разрешения своих творческих проблем?
Со стыдом он вспоминал чепуху, которую нагородил Кадминой. Ссылался на какие-то внешние причины. «Надо зарабатывать!» Это же скулеж, пакость! Вон скулит один с трибуны... Нечего кивать в сторону, когда все беды сидят в себе самом!..
Нарушились какие-то контакты, какие-то связи с окружающим — вот в чем дело! Он переставал понимать самого себя, понимать других. Впору руки опустить!..
Однажды Скурлатов издевательски назвал подобное состояние «мухи творчества». Что ж, для него это, может быть, и мухи. Но попробуй отмахнись!..
Хотелось уйти — и было страшно остаться одному. Досидел до конца вечернего заседания.
Выйдя в фойе вместе с Афзалом, Никритин отошел к кадке, из которой змеилось чахлое непонятное растеньице, кинул в рот дешевую плоскую сигарету и закурил, пригнув голову к спичке. С заранее закипающим раздражением он готовился отбить наскоки Афзала. Он знал упорство своего друга, его «настырность».
— Хорошо! Я — дурак, ты — умный... — свел и без того сросшиеся брови Афзал. — Почему не выступишь? Почему не скажешь, что могли бы бросить копии, перейти на оригинальные работы?
— Нет, ты в самом деле дурак! — засмеялся вдруг Никритин. — Да и я не умный, что собираюсь спорить с тобой. Скажи мне, кто же будет выполнять финансовый план мастерских? Что, Худфонд даром будет тебя содержать, пока ты возишься со своей оригинальной вещью? Нашел меценатов!.. Да и не только это... Скажи, много ты продал своих вещей в Салоне? Насколько помню, один натюрморт с персиками. А почему? Потому что там покупают частные лица, за наличные денежки. У нас же, в мастерских, — безналичный расчет: для предприятий, клубов и те де и те пе... Понятно, реформатор?
— Хорошо... — Афзал потрогал землю в кадке, размял комочек. — По-твоему, ничего нельзя сделать?
— Я этого не говорил, — ответил Никритин, глядя на расплывающееся колечко дыма. — Что-то, конечно, можно сделать... Надо, чтоб у хозяйственников развился вкус. Тогда не будут брать халтуру. Это, сам понимаешь, тяжелый путь. Но можно и самим не идти у них на поводу. Отбирать для копий что получше и еще более расширить производство. Чтоб цены стали доступны рядовому покупателю, чтоб не тащили домой этих базарных лебедей на клеенке!.. Можно, все, конечно, можно... Но вот тебе пример: у писателя юбилей. Сроку осталось — неделя. Бегут с фотографией: быстро, быстро, нужен портрет!.. Вон он, полюбуйся... — Никритин кивнул в конец фойе, где на стене висел громадный, наспех намалеванный портрет писателя.
Афзал отряхнул руки, поднял голову.
К ним подходил Скурлатов, ведя под руку добрейшего Юлдаша Азизхановича, который начал преподавать на художественном факультете, недавно открытом при Институте театрального искусства. Рядом со Скурлатовым он казался особенно низеньким и круглым. Ласково кивая бритой до лоска розовой головой, Юлдаш Азизханович подал руку — мягкую, обволакивающую.
Никритин невольно улыбнулся.
— Все еще спорим? — Скурлатов повел глазами с Никритина на Афзала. — Прошу, друзья, ко мне. На чашку чая, так сказать... Инна Сергеевна ждет.
Снова откуда-то вывернулся, гримасничая как мартышка, Шаронов, стрельнул глазами и присоединился к ним.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
— Шумим, братцы, шумим... — басил Скурлатов, облачаясь в домашний халат, поданный Инной Сергеевной. — А о чувстве долга перед народом забыли. Все о своем... Погрязли в неурядицах ограниченного, в конечном счете, круга.
«Ну да, тебе что!» — зло сузил губы Никритин, хотя сам незадолго перед тем размышлял о чем-то подобном. Но в последнее время даже самые верные мысли, высказанные Скурлатовым, вызывали в нем протест. Именно потому, что высказывал их он.
— А что вы хотите, Иван Матвеевич... — покряхтел Юлдаш Азизханович. Поджав под себя ногу, он уселся на диване, погладил колено. — Свое сильнее болит. Меня самого тянет выступить. Подумайте, как я могу обучать студентов пластике, когда у меня всего один скелет! Если кому-нибудь нужен череп — надо тащить весь костяк... И этот глиняный кувшин, этот горшок! Поверите, мне из училища передали горшок, на котором еще я обучался, в сотнях видов его изобразил. Не разбился — поверите! Сколько людей пережил. Руки чешутся разбить его.
— Так и разбейте! — засмеялась Инна Сергеевна и пошла из комнаты. В дверях обернулась: — Разбейте! Пусть не воображает.
Афзал с Шароновым уже разбирали пленки, собираясь запустить магнитофон.
Никритин прошел в угол и опустился в низкое кресло, устало вытянув ноги. В который раз он смотрел на аккуратные стеллажи с тускло поблескивающим золотом корешков!
— Мда... — разбивая наступившее с уходом Инны Сергеевны молчание, вновь пробасил Скурлатов. — Забыла, забыла молодежь о чувстве долга. Раздобрели на белых хлебах...
— Ну, вы скажете, Иван Матвеевич! — резко обернулся Шаронов, запутавшись, как в серпантине, в коричневой магнитной пленке. — Похлебать бы вам той баланды, на которой я добрел в войну! Да и сейчас... Вы вон «Золотое руно» курите, а