«Доживем до понедельника» я исказил факты. И второй его тезис: я под воздействием этой самой власти вытравил из сценария еврейские мотивы. Вроде бы и преподавателя истории должен был играть З. Гердт (кстати, мой очень хороший друг), и нехороший парень должен был травить еврейского мальчика, и изъял из сценария еврейского настройщика, и вообще учитель должен был рассказывать не про Шмидта. Вывод: Ростоцкий чуть ли не один из бесславной когорты антисемитов. Правда же в следующем: я действительно уговорил Полонского выбросить Чаадаева, ибо это не очень известная фигура российской истории, а взять лейтенанта Шмидта, который, если судить по фамилии, вряд ли был на 100 % русским. Все остальное – ложь. Для меня «еврейского вопроса» нет. Для меня есть люди хорошие и плохие, благородные и подлецы, сердечные и жестокие, а они есть среди представителей разных национальностей. Г. Полонский лучше других знает, что я «не уничтожал» евреев в картине. Да и картина совсем не на эту тему.
Нина Меньшикова:
Он мне этой ролью практически изменил амплуа! Ведь каких девушек в основном я играла в кино? Плачущих, страдающих, слабых. За мной закрепилось амплуа «хорошая и несчастная». После «Девчат» в народе стали звать меня «мама Вера», но и эта роль из той же категории! А тут сильный характер, своя правда, свой взгляд на жизнь.
Г. Полонский
Станислав Иосифович!
Это еще одна попытка объясниться. Почему письменно? – Потому что на бумаге я легче найду точные слова, а у Вас будет возможность перечитать, спокойно взвесить, а уж потом воля Ваша – отвергайте или принимайте, но сперва разберемся.
Речь идет все о том же: где кончается «застегнутость» нашего героя и начинается «импозантное страдание». Не зря я повторяю это злое определение, которое так раздражает Тихонова и, наверное, Вас.
Дело в том, что внешнее благородство его облика, которое всюду неизменно, кажется мне подозрительным. Уж слишком оно стерильно! На поддержание этого внешнего благородства у Мельникова должно уходить немало душевных сил – так бывает у холеных позеров, а не у интеллигентов чеховского склада. Смятение, которое он испытывает, катастрофа, которая с ним происходит, не могут не исказить этого внешнего благородства, не могут не испортить этой импозантности. Холодная маска, стянувшая его лицо и душу, превосходно отвечает Вашему определению – «Загадка». Но ведь 2 следующих слова – «Катастрофа» и «Надежда»! Значит, маска должна отклеиться, упасть.
Если разбить любую статую, мы обнаружим под гипсом железный остов, искривленные прутья, совсем неэстетичный сумбур из проволоки. Что-то похожее должно случиться с Мельниковым! Если его гипсовая маска не даст трещины, никто не полюбит его, никто ему не посочувствует.
Допустим, все эти разговоры – литература или литературщина. Но Вы же сами негодуете, что в нашем искусстве люди изображаются бесполыми, без плотских радостей, без страстей – их заменяют отвлеченные идеи. Так вот, я говорю об этом! Я очень надеюсь, что, когда на экране проснутся страсти, они заставят нас забыть респектабельного, романтически-загадочного Мельникова – маску долой! – и возникнет человек, способный страдать и от подавляемой чувственности, и от монотонной назойливости быта, и просто от радикулита, наконец, – а не только от причин «высшего порядка».
Если я правильно Вас понимал, то это же Ваше собственное кредо!
Вот почему мне хочется, чтобы, кроме благородной седины и самоуглубенного взора, мы увидели и пуговицу на пиджаке, бессильно повисшую на одной нитке, и ботинки, испачканные в глине и в извести на стройке, и пачку пельменей рядом с томом Герцена или Энгельса…
Это приблизит его к нам.
Интересно, что говорят во время перекуров осветители и рабочие Вашей съемочной группы? У них ведь наверняка есть свой затаенный взгляд на все, что происходит на площадке. А вдруг они решили, что фильм будет о сытом самовлюбленном интеллигенте, которого мы разоблачаем за отрыв от жизни и от коллектива?
Для того чтобы неискушенный зритель, честно заплативший свои 40 коп., не подумал этого, надо, мне кажется, немного испортить благородный эстетизм Мельникова. Недемократичен он как-то. Чувствуется на нем какой-то корсет, заметны котурны – поначалу зритель может истолковать это так и насторожиться, но, если это ощущение не пройдет, Мельников вызовет только раздражение – и никакие слова, никакие благородные поступки его не спасут; раздражение будет подсознательное, чисто эмоциональное, хотя логически и сюжетно мы убеждаем зрителя, что это – «наш человек»…
Вы видите, я долдоню одно и то же – это не для того, чтобы Вы лучше меня поняли, а просто потому, что это очень меня пугает и мучит.
Очень может быть, что угроза такого результата содержится не в данных Тихонова, а в моем сценарии. Но зачем же Вам тащить на экран мои просчеты? Давайте их избегать, преодолевать!
Спрашивается: как, каким образом? Я думаю – через быт, через бытовую характерность. Это не единственный путь, но один из вернейших.
Помимо высоких и сложных мотивов, Мельникова просто заела текучка. Она нигде так не сильна, как в школе, и она незаметно подтачивает, размывает самые святые принципы, устои, твердыни.
Текучка – это монотонный быт, это суета, это унылая повторяемость привычных, осточертевших мелочей. Давайте обсудим, как это выразить, через какие подробности. Как найти образный эквивалент этому движению по кругу, этому беличьему колесу, которое крутит Мельникова помимо его воли. Быт, налипающий жирным слоем на все высокое и духовное, получает свою метафору в жирной глине, которая налипла на его ботинки. Зажигалка, в которой иссяк бензин, – метафора, образ, простой и емкий, по-моему. В самом Мельникове ведь тоже иссякает духовное горючее. И ворона – тоже метафора, мы говорили об этом. Но ведь она – загнанная, взъерошенная, она роняет перья, натыкаясь на плафоны… Увидим ли мы Мельникова таким же взъерошенным и смятенным, чтобы так же неэстетично и судорожно выглядел он в часы своей катастрофы?
Не будем копировать профессора Пугачева[117] всегда и во всем, прошу Вас! Во-первых, он профессор, у него есть домработница, он не покупает сам пельмени и хлеб. Во-вторых, он взят в том очерке не в момент кризиса, а напротив – в состоянии полной стабильности. Мы имеем дело с другим человеческим материалом – более ранимым, менее образцовым. О Мельникове, каким он стал к началу фильма, написали бы совсем другой очерк: на тему о том, как несовместима профессия педагога с желчью и капризами дурного характера, в жертву которому приносится дело! Но мы-то делаем не очерк, а фильм – здесь другая мера душевного проникновения.
Итак, я за то, чтобы искать бытовую характерность, бытовые детали, которые будут по-хорошему символичны, образны