Олеськи, а? Я иду с ней по улице, ветер волосы ее шевелит, и мне бы схватить ее, стиснуть и сожрать, а я не разрешаю себе даже поцеловать ее. Знаешь, кошка — она не съедает мышь сразу. Она сперва упивается желанием, готовым исполниться.
— Вот она тебя и сожрет, — рассеянно отвечал Феликс. — Заманит тебя в святое дело стада: увеличение поголовья. И ведь замычишь и потопаешь! Хоть и не сразу, хоть и, как кошка, откладываешь это на потом.
— Замечательно, Феликс! — Как замечательно, что мы сегодня встретились! Ты так и подбрасываешь мне дров в огонь. Итак, мотив идейного убийства готов: спасение друга. — Ты — мой друг, и ты не хочешь, чтоб меня втянули в мирное стадо. «К чему стадам дары свободы? Их надо резать или стричь». Вот видишь, и Пушкин. Чем не ницшеанство? Между прочим, и Платон. Тоже предлагал размножаться селекционно. Чтоб, по крайней мере, вид не ухудшался. Нравится тебе эта мысль?
— Женщины не согласятся. Для них эта глупость — любовь — святое…
— Но ты-то согласен, что селекция и развитие вида — единственное, что могло бы придать смысл существованию этого стада? Погоди, к этому еще придут. Генофонд-то спасать надо. Еще вспомнят друга Платона.
— А себя, — спросил Феликс, — ты считаешь пригодным к «развитию вида»?
— Что ты, душа моя Феликс, ты разве не видишь, я из комиссии, которая отбирает претендентов. Только так высший тип человека может участвовать в стадных делах.
— Слушай, такой головастый, а такой наивный! Да чтоб ты сидел в этой комиссии и имел власть отбирать из толпы, тебе же нужен целый аппарат подавления — государство. Тебе же партия нужна! А партии нужен вождь. Я. Человек высшего типа вроде тебя нуждается в человеке вроде меня.
— Не годимся ни ты, ни я. Как говорил мой дед, история показывает, что лучше всего управляли государствами наименее способные люди. Грубым умам это дело дается лучше. Женщины, дети и безумцы справлялись.
— А это мысль: посоветоваться с твоим дедом. Он знает. Видишь ли... Конечно, требуется подобие идеи — ну, там, благо народа, как обычно. Хотя ясно, что народ — это лишь куча щебня, засыпанная в фундамент власти. Но без фундамента нельзя, значит, нельзя без народа, и нужна идея «блага» для завоевания этого народа. Мне кажется, вопрос власть — народ состоит только в соотношении доз: сколько я имею права взять себе, а сколько должен отдать в пользу народа. Короче, мне нужен рецепт этого зелья, этого варева, на котором держится власть. И сколько подсыпать приправы: свободы, равенства, братства и чего там еще. Нужна химическая формула.
Прошла цементовозка, нароняла жидких плюх.
Мы условились с Феликсом съездить к моему деду, который безвылазно живет на даче, ковыряется в огороде и читает. Он любит, когда приезжают.
И я затонул в одиночестве вечера. Проспект, недавно отмытый от пыли, завороженный предчувствием лета, простерся с востока на запад, как бы блаженно потягиваясь, и я вспомнил один спелый вечер прошлого лета — я бежал по лесной дороге, потом плыл по озеру, разламывая тишайшее его стекло, остерегаясь лишнего всплеска, потом вышел на берег, оделся и побежал сквозь сумерки назад, мой смирный ум дремал, забыв выделяться из моего здорового, гармонично работающего тела, он растворился в моих костях и мышцах и — дальше — в придорожной траве и в самом озоне воздуха, и я не ощущал больше его отдельного биения; дед поджидал меня на веранде, чайник уже вскипел, и мы встретили темноту, не зажигая света...
Навстречу по улице шла моя мать. Я удивился:
— Ты куда?
Она говорит:
— Так... В одно место.
И мы стоим друг против друга, напрягшись. Понятно, когда сын уклончиво отвечает матери: «так... в одно место», но когда мать так отвечает сыну!..
Я смотрел на нее ревниво и придирчиво: вот моя мать. Она отпасовывала мой взгляд в нетерпении: ну? чего ждем? Она была вся — в том событии и в том месте, куда направлялась, и остановить ее было невозможно.
Еще одна ностальгия, как по тому безвозвратному вечеру. Еще что-то кончилось, пока мы стояли, набычившись, друг против друга.
— Ну? — сказала моя мать.
— Ничего, — пожал я плечами. Но мне не хотелось отпускать ее туда, куда она шла. — Феликса встретил сегодня.
— И что? И как он? — Она нервничала. — Так и мучается со своим отцом? Бедный.
— В этом свои преимущества. Не надо при каждом поступке думать, «прилично ли это положению».
Мать поежилась от «прилично ли».
— Он работает?
— Учится на истфаке.
— И его не взяли в армию?
— Ладно, Гертруда, иди, — отпустил я.
— Что-что? Опять эти твои шарады? — рассердилась.
— А то, может, не пойдешь? Вернемся домой?
— Послушай, принц датский!.. — прикрикнула, ставя меня на место.
Я стал на место.
Я пошел, принц датский, вспоминая, как это было: бегаешь со всеми стаей — в лагере, на перемене, во дворе — пинаешь мяч, и все пацаны как пацаны, у каждого лишь та цена, какую придают ему быстрота ног и точность удара. Ну, еще смелость. А ты — сынок. Ты чужой среди них. Ты мчишься с ними к вожделенному мячу, ты тоже хочешь быть только тем, что ты есть — протоплазмой человечества, из которой разовьется его организм. Но тщетно ты прикидываешься протоплазмой, тщетно стараешься внушить им забвение того, что ты — «сынок». Из всех мальчишек повырастает черт знает кто: шоферы, летчики, футболисты, налетчики, бандиты, герои, станочники, писатели и начальники — они сейчас равны перед судьбой. Тебе же не быть ни летчиком, ни налетчиком. Тебе — филологом, ихтиологом, социологом, психологом, ну юристом. И хоть ты тресни, ты чужой: стартовые условия у тебя другие, ты живешь не в бараке и отец у тебя не пьяница. Клеймо приличного человека с рождения на тебе.
Ей-богу, я дружил с Феликсом завистливо. Выбираясь из глубины первоначальных условий, он набрал уже такое ускорение деятельности, что-мне не догнать его никогда. Закон жизни таков, что, если ты не работаешь каждый день до полного износа сил, тебя обходят те, кто работает. Каждый новый день