Читать интересную книгу За полвека - Василий Бетаки

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59

на трещину в бетоне…

Но столп театрального семинара упал,

а дорога спокойна, как твой голос, и кланяется низко, как может,

твоему благородству, Чарльз, она тянет дымку над собой, как вуаль,

дымка на автостраду к аэропорту выплывает немо,

спугивая с капустных полей стаи цапель белых,

унося бессловесные молитвы в миф, в небо,

которое постепенно прощает всё, что было…

377.

В конце этой строки открывается дверь на синий балкон

где на перила садится чайка, скрючивая пальцы, но вскоре

она улетит — останется только образ её,

а вдали возникнет медленный звон:

это она в неторопливом ритме

бьёт крылом по металлу послеполуденного моря,

и белая страница под моей правой рукой уже идёт по курсу.

Куда ты, мой парус, — в Сицилию или на Мартинику?

В морской дали в лиловых бликах ржавеют одинаковые мысы,

белые крапинки домов, словно клочья пены, сдутые с моря, вкатились

на склоны; а эхо чайки там, где скользила её тень

между солнечными морями. Не бывает крика, радостного настолько,

чтоб вместил мою благодарность! На шарнирах петель

сердце раскрылось как дверца, каждое ребро в его свете тонет.

А в конце тень удлиняется медленней, чем тень этой

чайки на воде, сантиметр за сантиметром накрывает яркий газон.

Громкий вечерний жар одинаков, хоть в Сицилии, хоть на Мартинике:

ведь один и тот же огненный горизонт

подчёркивает отсутствие закатов, и повсюду разлит

этот беззвучный радостный свет с невыразимой силой:

ведь только смертному слово что-нибудь говорит,

и каждая фраза однажды заканчивается могилой,

или синей калиткой в небо, а порой — распахнутыми воротами,

ведущими к тому лучшему, что в нас созрело.

Единственный свет, сияющий на куполах или раковинах — вот он!

Эту страницу озарив, он снова сделает её белой.

378.

Не встроенные ещё ни в ритм, ни в сюжет

обломки воображенья роятся во тьме на задворках сознания.

"Они скакали в облака"… Неважно куда, нет,

но эту строку ставит на место необходимость рифмы "Испания",

или так: "Они скакали на белую страницу,

но с неё уже всё сметено эхом пилы, треском падающей сосны

или эхом ручья, которое в ущелье резвится".

Но ни эхо, ни ручей теперь больше мне не нужны:

ведь я этих всадников в жертву сосне обрекаю,

сосны мне интересней. И опять не получается ничего…

"Жила-была девочка Мария, но не та, другая…"

А эта строка уже тянет к рассказу и затемняется оттого,

что уходит, уходит в прозу, для которой тех ритмов нет,

она уже сюжет, фабула и всё, что связано с ней.

"Сквозь сетку дождя в Старом форте пробился рассеянный свет…

…мокрые бока пасущихся лошадей…"

Перед бурунами, на этом листе бумаги, в белой пене

на краю невысказанного, я стою перед метаморфозой, или

как монах, уставший от молитвы, а может, актёр на авансцене.

Были облака над горами, а может, и лошади тоже были,

но только за пределами того, что про них я придумать мог,

была и Мария, но не та, другая, и ручеёк,

и у Старого форта белые барашки эти,

да и Атлантика не выдумана: нет ничего на свете

свежей, чем солёный ветер с её синих строк.

379.

Верхушки хлебных деревьев, предвечернее освещенье

лимонного цвета, а ниже — зелёно-восковая листва,

на ставнях лавочек черно-зелёные резкие тени,

а изгороди бурые, оранжевые, но свет уже такой спелый, что и трава

и стены домов, и даже петух, идущий через двор

походкой вельможи, сверкают ярко и богато,

а маяк уже загорелся и лампочки за окнами, и засиял изнутри собор,

а рыбаки, как на открытке, становятся силуэтами на фоне заката,

воздух переполнен мощным запахом: хлеба пекутся,

и когда гул москитов становится всё слышнее,

когда резче углубляются колеи на дороге, а лица,

которые я всё больше люблю, углубляются и, слегка темнея,

поворачиваются в сторону сумерек под листвой кокоса, -

всё в мире становится темносиним, только море не угасает, пока

не прочертит небо с юга на север косо

последний самолёт — два цветных огонька.

И ночь настаёт, и звёзды появляются, где им велено,

на краю моря, очерчивая контуры вечности,

и вздыхает песок, а красные и зелёные огоньки

тонут там, где рождаются звёзды и светляки.

380.

После чумы — городская стена, запёкшаяся коростой мух,

Дым — амнезия ветра.

Научись, бродяга, никуда не стремиться, глянь на покой камней,

иди туда, где ни отца, чтобы его убить, нету,

ни граждан, чтоб убеждать их в чём-то,

и рефрен бурунов легче терпеть поэтому.

Теперь глаза твои — это рука дочери твоей.

Не требуй от памяти, чтобы она решала, могут ли выбирать

себе правителей мертвецы под надзором ареопага устриц, сойдя на дно;

некоторые правила поведенья ставят на них печать

молчанья, которого не нарушит никто, и только одно

существительное поясняет, как живут они вне глагольных времён

в своём белом городе, с лёгкостью отрекаясь от нас

и от всего, что мы мним основой своих трудов и тревог!

Сядь на поваленную колонну в последних лучах, озаривших Колон,

пусть врежутся в землю сведённые пальцы ног;

бабочка спокойно сядет на колено тирана;

сиди среди обкатанных волнами камней, пусть ветер ночной

подметает террасы над морем. Вот он, истинный свет: оловянное

свеченье воды, — и не сражения облаков над водой,

не чудо вспыхнувшей правды, внезапное и долгожданное,

не дожди предсказаний, — а эти отмели перед тобой,

нежные, как голос Антигоны на пустом

берегу, когда боги удаляются, удаляются, как в горах гром.

С ФРАНЦУЗСКОГО 

ШАРЛЬ БОДЛЕР

381.

МАЯКИ

Рубенс — позднее лето в цветенье ленивом,

Пуховик, где от плоти устала любовь,

И колышется жизнь, словно волны прилива,

Словно марево, в небе лишённом ветров.

Леонардо — глубины зеркальных затмений,

Где улыбками ангелов отражены,

Проявляются лишь недоступные тени

Ледниками и соснами скрытой страны.

Рембрандт — сумрак больницы, наполненной стоном,

Под гигантским распятьем в пространстве ночном,

Где молитвы и слёзы — в тумане зловонном,

Рассечённые зимним и резким лучом.

Микеланджело — страшный простор без предела,

Где повсюду Геракл перемешан с Христом,

Где в закат устремляя тяжёлое тело,

Саван пальцами рвёт исполинский фантом.

Эта ярость боксёра, бесстыдство сатира —

В красоту обративший трущобную ржавь,

Ты — великое сердце средь чванного мира,

Хилый, жёлчный Пюже — горький царь каторжан.

А Ватто — карнавал полумасок влюблённых,

Где в хрустальных подвесках играет шандал,

И сердца, как порхающий рой махаонов,

Загораясь, летят в этот ветреный бал.

Гойя — рожи старух в зазеркальном кошмаре,

Голым девочкам мерит чулки сатана,

Ведьмы в чёрном котле чей-то выкидыш варят,

И соблазном несёт от любого пятна.

Это озеро крови под зеленью елей,

Падших ангелов тайный и мрачный приют,

Это Делакруа, чьи фанфарные трели

Вздохам Вебера смолкнуть в лесу не дают.

Эти все богохульства, проклятья и крики,

Устремленье к восторгам, молитвам, слезам,

Это — эхо в глуши лабиринтов безликих,

А для смертных — божественный, тайный бальзам.

Это — крик часовых от столетья к столетью,

Зов стрелков, затерявшихся в чаще лесной,

Это — голос команды, грохочущий медью,

Это — свет маяков над стеной крепостной!

И воистину, Господи, лучший свидетель,

Что храним мы достоинство смертных людей,

Этот огненный вопль, эти волны столетий

У подножия вечной твердыни Твоей!

ЛУИ АРАГОН

382.

ИЗ "НЕОКОНЧЕННОГО РОМАНА"

В немецкой маленькой пивной…

Ах, Мина-Линда, что с тобой?

Зачем тебе быть не собой

С такой черёмуховой кожей?

Ведь нежным детским голосам

Нет смысла подражать басам.

Ach, Du, mein lieber Augustin, там

Свистит на улице прохожий.

Софиенштрассе… Ах, постой:

Та комната и шкаф резной,

1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия За полвека - Василий Бетаки.

Оставить комментарий