Читать интересную книгу За полвека - Василий Бетаки

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59

nada, так же как эти мерные шаги цапли,

или круги альбатроса, патрулирующего лениво,

над крушеньем прибоя у скал, над ослеплённым заливом.

Только твоё воображение воспламеняет закатный

горизонт и окрашивает эти полчаса в цвет сожалений, когда

прибой, который старше чем твоя рука, пишет твёрдо и аккуратно:

"это ничто (nada!), и потому оно великое навсегда".

370.

Постарайся к этому не привыкать — качающиеся пушистые казуарины,

молчаливый утренний свет на лезвиях ярких трав под тобой,

грохочущее "Аве" океана, копья кораблей, белые и длинные,

грациозные чайки и цапли, перебирающий чётки прибой —

вот и всё, что тебе в твои годы остаётся и снится,

да ещё спокойное приближающееся угасание, как свет

заката на глине, да твой дар, выцветающий на этой странице:

двигалась улитка, твоя душа, вдоль единственного горизонта;

и после стольких лет —

бесконечность впереди, бесконечность и сзади,

всё, что знала, что любила она — было твоё ремесло, ну, что она

знала о смерти? — только то, что читал ты, в чужие страницы глядя,

будто меркнет фитиль керосиновой лампы, выгоревшей до дна,

будто падает ночь, но без этих звёзд, без колючих планет, без огней

большого порта, и похожа она на всепожирающее забвение;

так не привыкай к огромной луне, к ночам со шляпками гвоздей,

которые заставляют сердце спотыкаться, не привыкай к шевеленью

мыса с контуром льва, ведь всё равно уйдёшь,

восхваляя пушистое качание казуарины

и эту, так часто тебя пробиравшую, дрожь

благодарности, и вечерний свет на лезвиях трав, лёгких и длинных,

и то, как стираются с неба мачты, а затем и огни кораблей,

глядящих на свои отраженья в тёмном стекле.

371.

Я думаю о синтакисе цвета сланца, в котором

кварцевые проблески — это проблески точности слов и строк,

подмигиванье слюды — знак остроты ума.

Я не устал от выражений восторга,

но серые дни без отражений полезны, как вечером иссохший песок.

После падения сумерек я раздумываю, как избегнуть, по крайней мере,

мелодраматических, вроде смерти, пауз с восторженным словарём,

сожалений о потере, или об её отсутствии (нет любви, так нет и потери!),

но об этом надо только под сурдинку, чтоб было — как метроном

дыханья вблизи равномерного сердца.

Пауза. Опять. Пауза. Ещё. Другая…

Серая лошадь без всадника пощипывавает там, где и травы уже нет,

лошадь цвета сланца пасётся на остывшему берегу,

последние пучки выдирая,

и последний огненный разрыв — выключается свет:

солнце запирает свой дом на ночь, всё исчезает, даже сожаленье,

особенно сожаленье и раскаянье, и шум, и тоска — всё…

Только волны в темноте утешают недвижным движеньем,

этой монотонностью, всё те же старые новости не уставая таскать.

Тут — не только смертельное погромыхиванье прибоя, где мелководье чёрным

полощет горло, но что-то более далёкое, чем последняя волна,

чем острый запах водорослей, или побелевшие панцыри мертвых

крабов; что-то ещё более далёкое, чем звёзды на

чёрном небе, звёзды, "которые всегда

кажутся такими маленькими для бесконечных

этих просторов" (Паскаль), просторов, пугающих всех и всегда.

Я думаю о мире без звёзд и противоречий…

Ну, так когда?…

372.

Величественное всегда начинается словами:

"И вот я увидел" — наподобие вступительного аккорда,

а за ним клубятся, меняют форму апокалиптические облака,

и свет молчаливо ширящимся голосом мог бы сказать гордо:

"Эта взвихренная роза моря и неба расширяется на всю пустоту, пока

из неё выходят мои всадники: Голод, Чума, Смерть и Война".

А потом облака — это уже лавина черепов, катящихся потоком

по неподвижному гладкому свинцу моря. Начинаются времена,

когда штормовые птицы паникуют, и начинает бить колокол

в голове от качанья волн — звука такого на свете и не бывало,

это колебание всего — шеи кокосовых пальм

склонились, как шеи пасущихся жирафов. На темном песке стоял я

и увидел, что темнота, с которой я уже смирился, вдруг стала

изумляющей радостью, и в обещанной мне безвестности,

в галопе бурунов, во времени и в пространстве суждено сохраняться ей

без малейшей мысли обо мне, — только изменчивость и бессмертие —

зубчатая башня скалы, через которую силуэты белых коней

летели и пенились: передавалась им радость всадников,

суматохой головокружительного хаоса полнилась голова,

радостью листа в сильном порыве ветра, когда и впереди, и сзади,

между серыми проливами медленно стираются острова.

Но разве кто осмелится спросить у грома, отчего он? Нет.

Да будет записано: "Я благодарил и чёрные дни, а не только свет!"

373.

Были бы это острова из тех мифов, где лук натянутый помнит всегда

о полумесяце, от которого произошёл он, были бы на этих островах

не просто отмели, где искрится вода,

а острые скалы, где черноволосая женщина в слезах,

и чудовище, и прочих опасностей не счесть, ну хотя бы

кальмар, что над воющими пещерами торчит канделябром.

Было бы всё это так —

разве больше внимания обращали бы мы

на письмена мелей и на всё, что мыс упрятывает во мрак?

Могли бы мы прочесть слова кружащихся альбатросов и фрегатов

на древнем алфавите авгура, узнать секреты, скрытые в их потрохах?

Когда киль скребёт по песку и птица-перевозчик удирает куда-то —

ну что такое наша память, и что действительно в наших руках?

Какие узоры распутанных нитей нам возвращает прибой,

кроме тени странника на камне, раскалённом уже с утра,

если все герои других мифологий забылись сами собой —

и тот, кто бронзу ковал, и тот, кто сотворял молнии и ветра?

Ведь это ржавое ведро — не погребальная урна.

Из серебряных струй вытканы узоры древних ковров,

то дельфины, то драконы — эта ткань волнами раскатывается бурно,

извиваясь долгим путём от Геркулесовых столбов…

На картах Карибскому морю снится Эгейское,

а Эгейскому — Карибское, где тоже полно островов.

374.

Помнишь детство? Помнишь дождь, шуршавший вдали?

Вчера написал я письмо и тут же порвал в клочки.

Ветер унёс обрывки с холмов, и порхали они,

как чайки в Порт-оф-Спейн над долиной реки;

глаза наполнились старыми горестями до краёв,

будто лежу я в постели кверху лицом

и смотрю — низкие руины остаются от тающих в дожде холмов,

и всё пробую заглушить сердца смурного гром —

это дождь накатывается на Санта-Круз, следа не оставив от синевы,

щеки мокры, за последний луч солнца ухватываются холмы,

пока не исчезнут, а потом — далёкий шум реки, волны травы,

тяжелые горы… Тяжёлые облака тканью лиловой тьмы

последнюю яркую трещину затягивают, и мир

спешит возвратиться к мифу, к зыбкой молве,

к тому как было уже однажды, да, было однажды…

Помнишь похожие на колокольчики красные ягоды в траве,

кустарники вдоль дороги и церковь в конце неопытности,

и шум ля ривьер Доре, сквозь деревья слышный едва,

запах свиной сливы, которую с тех пор я ни разу не нюхал,

длинные тени на маленьких пустых дорогах, где сквозь асфальт — трава,

от мокрого асфальта подымается варёный

запах, и повлажневший воздух ненадёжен, зыбок,

а потом дождь зачёркивает часовню Ла Дивина Пастора

и жизнь, состоящую из невероятных ошибок?

375.

ИТАЛЬЯНСКИЕ ЭКЛОГИ

Иосифу Бродскому

Возле Мантуи, на слепящей дороге в Рим

слышу я темнобурых псов латыни;

в буйной радости ветра качается рис,

а они, высунув языки, мчатся вслед машине,

их тени скользят по обочине перевода,

гладкого как дорога, мимо рисовых стеблей,

мимо каменных деревень, мимо полей;

это в зелёной дымке несутся глаголы

из учебника, это Вергилий, Гораций

мелькают между стволами тополей;

это строки Овидия летят туда, где земные боги —

давно уже безносые бюсты на тенистых и длинных

аллеях; в те анфилады, где крыши когда-то были,

несутся строки к разинувшим рты руинам,

к статуям цезарей, чьи пресловутые тоги

уже давно состоят из одной пыли.

А этот голос шуршащий в рисовых стеблях —

твой голос! Место и время своё имеют любые строки…

Ты обновил форму строф. Эти стриженые поля —

1 ... 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия За полвека - Василий Бетаки.

Оставить комментарий