Мордочкой пошел по моховине при мороси, когда выносила кашу в курятник, – а больше его и не видели. Рыжие волосы были стерты с географической карты жизни. Его поглотило озеро. Собака пришла во двор с мокрой шерстью и мокрой галошей в зубах. Они вдвоем несли ее на кладбище: его отец и Эферт, сделавший гроб, который они опустили в могилу – пустой гроб в землю.
Хейдар Хроульвссон. 1935–1946.
Хозяин Хельской долины пошел дальше к дому, нерешительно. Ну что за черт! Как будто он в собственных владениях гость! Боится – а чего? Увидеть их в последний раз. Он пересек двор. Он услышал из-за окна кухни человеческие голоса. Вот зараза; о чем эта старуха вообще думает! Этих разбойников в моем доме угощать?!
Грузовик с платформой стоял последним в веренице, решетки на нем были задвинуты. Они узнали его. Они столпились в задней части платформы, призывно просовывая морды сквозь прутья. Они узнали голос. Да, он услышал это. Они увидели надежду. В этом блеянии буквально слышался плач. Он подошел к ним и сам себе не поверил: когда он погладил свою Искорку по морде и она замолчала и взглянула на него своими блестящими глазами. Он ощутил сырость: у него увлажнились глаза. Точнее, один глаз. Тридцать лет назад он обморозил левый глаз, собирая овец на Широкодолинской хейди, и временно ослеп на него; а правый глаз сейчас ронял редкие слезы. Они возникали как будто из ниоткуда горячим потоком: словно старый пересохший источник, который снова начал увлажнять мхи. Честно говоря, он сейчас толком не знал, как ему держать себя. Кажется, за все свои горно-холодные дни он до сих пор никогда не плакал.
Он пошел вдоль борта грузовика, гладя их одной рукой по мордам, а другой рукой вытирая глаз, – а потом вдоль фуры. И в ней блеяние стало громче, словно они почувствовали сквозь стенку машины, кто к ним пришел. Раздался топот и стук, когда они в отчаянии стали биться в стенку головой и рогами. Он прошел вперед фуры. «Русский джип» стоял там с включенным двигателем. Хроульв слегка нагнулся к бензиновому теплу, вылетавшему из выхлопной трубы, заглянул в заднее окошко, но крыша была из парусины, а окошко из пластика, и к тому же грязное, и он не увидел, сидит ли кто-нибудь внутри. Но он заметил, что дверца с другой стороны открыта и из нее в серое небо летит белый дымок. Он снова зашел за джип, немного постоял, словно его одолело внезапное сомнение, а потом вновь прошел вперед, к открытой дверце. Юноша на вид лет двадцати пяти, с несчастным лицом, худощавый, со спутанной копной волос, довольно-таки убогого облика, сидел почти что за рулем, с одной ногой в дверном проеме, и курил сквозь открытую дверцу сигарету. Он поднял глаза, и их взгляды встретились.
– Ну что, Тоурд, на тормозе стоишь? – сказал Хроульв, напирая на имя.
– Я… мне ничего тут не изменить.
– Не изменить, хух. Да уж, от тебя изменений не дождешься.
– Я… мне за это платят. Тут без разницы: я или… или кто-нибудь другой.
– Эх, да, пожалуй, без разницы: ты или вообще никого. Я уж думал, ты там подох.
– Ээ… Нет…
Хроульв молча смотрит на юношу, и на мгновение воздух как будто нагревается на один градус: (было шесть, стало семь) – воздух между ними возле распахнутой дверцы «русского джипа», мотор которого хрипит и временами постукивает сквозь блеяние у них за спиной. И все это на краю туна под вечер; и кулики-сороки тихонько обступили их и смотрят.
Тоурд высасывает из сигареты последние искры и слегка хулиганским жестом выкидывает окурок в траву. Хроульв провожает его полет взглядом и долго смотрит на него: слабая искорка в зеленой траве. Затем подходит к нему и гасит, наступив ногой. От него веет каким-то уму непостижимым покоем – когда он возвращается, не глядя на Тоурда, и идет назад вдоль каравана машин. Овцы возобновляют свое отчаянное блеяние. Фермер подходит к фуре сзади и пытается отпереть дверь, но не может: он с такими замками обращаться не умеет. В его спокойствии появляется намек на замешательство, – но он снова обретает полное равновесие, когда подходит сзади к грузовику и отвязывает заднюю решетку. Овцы – громко блеющие и удивленные – стоят на задней части платформы, но не решаются спрыгнуть. Хроульв берет одну из них за голову – это была Шапочка – и стаскивает ее с машины. Остальные устремляются за ней. Он смотрит, как прыгает стадо: одна приземлилась плохо, и он помогает ей встать, – и в растерянности разбегаются по туну, все так же блея. Его лицо подрагивает от потрясения чувств. Мол, какого черта я творю – и все же я это сделаю!
За его спиной появляется фигурка, переминающаяся с ноги на ногу, – но фермер ее не видит, – это юноша: он весь вывернулся, руки в карманах, он не знает, как ему еще повернуться, и наконец произносит:
– Папа… Папа, ты…
У этих слов какое-то особенное старинное звучание. Хроульв разворачивается и врезает ему, опрокидывает на землю:
– Не зови меня папой, Тоурдишка – хух!
Паренек лежит в траве, а фермер подходит к нему большими шагами, поднимает за шкирку и отвешивает правым кулаком тумака, разбивает губу в кровь. Тот опускается на четвереньки и уползает от своего отца на тун, словно косматая овца, плюющаяся кровью. Рыжебородый – за ним и дает ему мощного пинка под зад.
– Ребята, хватай его! Он взбесился! – орет Баурд.
Они увидели, как стадо потоком хлынуло мимо окна кухни, сразу повскакали с мест и разделились: кобель и мальчишки побежали загонять овец, а шоферы набросились на фермера. Тоурд сел в траве, держась за губу и испуганно озираясь. Он заметил свою бабушку в окне парадной гостиной. Седовласая голова виднелась за стеклом, отражавшим серое небо.
Глава 20
Йоуфрид была знаменита на четыре сислы: на юге у Лагуны и на севере на Равнине. Если бы Высокогорье имело свою представительницу на всеисландском конкурсе красоты, то этот титул достался бы ей: мисс Исландское Высокогорье. Наша Йоура из Болотной хижины.
Она была человеком приземленным, хотя ее прическа и парила в облаках, на ее лице бушевали буйные исландские ветра, а в глазах направление ветра было переменчиво. Некрасивой ее нельзя было назвать. Ее даже можно было назвать весьма симпатичной, если тот самый ветер дул в соответствующем направлении. По натуре она была легкой и жизнерадостной, но не наделена такой