Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В воскресенье Мили вышел к завтраку в весьма приподнятом настроении.
— Мне только что пришла в голову мысль, что я все-таки смогу прочитать эту лекцию. Описать Опасности и Трудности, стоящие на пути Миссионера. Работа среди чумы и наводнения. Сегодня утром я сделал великолепный снимок с руин церкви. Какой из него получится слайд! А титр сделать: «Бог наказует тех, кого любит». Это будет превосходно, не правда ли?
Но накануне отъезда манеры Ансельма изменились, и когда он заговорил с Фрэнсисом, сидя на балконе после ужина, тон его был очень официален.
— Я должен поблагодарить тебя, Фрэнсис, за гостеприимство, оказанное путнику. Но я недоволен твоими делами. Я не могу себе представить, как ты отстроишь церковь. Общество не может дать тебе денег на это.
— Я не просил об этом. — Напряжение последних двух недель начинало сказываться на Фрэнсисе, и его самообладание почти истощилось.
Мили пронзил собеседника взглядом.
— Если бы только ты имел больше успеха у зажиточных китайцев, у богатых купцов. Если бы только твой друг, господин Чиа, узрел свет.
— Он не узрел, — сказал отец Чисхолм с несвойственной ему резкостью. — И он уже щедро жертвовал нам. Я больше не попрошу у него ни таля.
Ансельм с досадой пожал плечами.
— Это, конечно, твое дело. Но я должен сказать тебе откровенно — я серьезно разочарован твоей работой в миссии. Возьми хотя бы количество обращений. Оно не идет ни в какое сравнение со статистическими данными других миссий. Мы делаем у себя график, и твоя миссия занимает последнее место в диаграмме.
Отец Чисхолм, крепко сжав губы, ответил иронически:
— Я полагаю, что миссионеры обладают различными индивидуальными способностями.
— И различным энтузиазмом, — рассердился Ансельм, почувствовав насмешку. — Почему ты упорно отказываешься от катехизаторов? Это общепринято. Если бы у тебя было хоть три активных человека, которым ты платил бы по сорок талей в месяц, то тысяча обращений обошлась бы тебе в каких-нибудь полторы тысячи китайских долларов!
Фрэнсис ничего не ответил. Он неистово молился о том, чтобы не потерять власти над собой, чтобы снести это унижение, как нечто заслуженное им.
— И ты не поддерживаешь свой декорум, — продолжал Мили. — Ты живешь слишком убого. А ты должен производить впечатление на туземцев, держать носилки, слуг, быть больше на виду.
— Ты заблуждаешься, — сказал Фрэнсис. — Китайцы ненавидят показуху. Они называют ее цимянь. А священников, которые прибегают к ней, презирают.
Ансельм вспыхнул от гнева.
— Я полагаю, что ты имеешь ввиду их собственных низких языческих священников?
— Какое это имеет значение? — отец Чисхолм чуть улыбнулся. — Многие из них хорошие и благородные люди.
Наступило натянутое молчание. Ансельм, окончательно шокированный, натянул пальто.
— После этого говорить уже не о чем. Должен сознаться, что твоя позиция меня глубоко огорчает. Она смущает даже преподобную мать. С самого моего приезда мне совершенно ясно, какие между вами разногласия, — он встал и ушел в свою комнату.
Фрэнсис еще долго сидел в сгущающемся тумане. Эти последние слова задели его больнее всего: значит, его предчувствие подтверждалось. Теперь он не сомневался, что Мария-Вероника подала просьбу о переводе.
На следующее утро каноник Мили должен был уехать. Он возвращался в Нанкин, чтобы провести неделю в викариате, а затем отправиться в Нагасаки инспектировать шесть японских миссий. Его чемоданы были упакованы, носилки для доставки к джонке ждали, он уже распрощался с сестрами и детьми.
Теперь, одетый для путешествия, в солнечных очках, с куском зеленого газа, спускающимся со шлема, Ансельм стоял в передней, прощаясь с отцом Чисхолмом.
— Ну, Фрэнсис! — Мили протянул руку, словно нехотя даруя ему прощение. — Мы должны расстаться друзьями. Не всем дано хватать звезды с неба. Я думаю, что ты действовал из лучших побуждений. — Он выставил грудь вперед. — Странно! Мне не терпится отправиться дальше. Страсть к путешествиям у меня в крови. До свидания! Au revoir! Auf Wiedersehen! И последнее, но не менее важное — да благословит тебя Бог!
Спустив противомоскитную сетку, Мили залез в носилки. Носильщики, сгибаясь под тяжестью и охая, подняли его и тронулись, шаркая ногами. У покосившихся ворот миссии выглянул из носилок и прощально помахал белым носовым платком.
На закате отец Чисхолм вышел пройтись и, задумавшись, очутился среди развалин церкви. Был его любимый час — час подкрадывающихся сумерек и далеко разлившейся тишины. Он уселся на обломке каменной глыбы, думая о своем старом учителе — почему-то он всегда видел Рыжего Мака глазами школьника — и вспоминая его призывы к мужеству. Сейчас в нем было мало мужества. Эти последние две недели непрерывных усилий над собой, чтобы терпеливо переносить покровительственный тон своего гостя, совершенно опустошили его. Но может быть, Ансельм был прав. Разве не был он и в самом деле неудачником и в глазах Бога, и в глазах людей. Он так мало сделал. И это малое, сделанное с таким трудом и такое несовершенное, было почти уничтожено. Как же ему быть дальше? Томительная безнадежность охватила его. Сидя неподвижно, с опущенной головой, он не услышал шагов у себя за спиной. Матери Марии-Веронике пришлось окликнуть его.
— Я не помешаю вам?
Отец Чисхолм изумлено посмотрел на нее.
— Нет, нет… как видите, — он болезненно улыбнулся, — я ничего не делаю.
Наступило молчание. В неясном сумеречном свете ее лицо заливалось бледностью. Отец Чисхолм не мог видеть нервного тика у нее на щеке, но он чувствовал какую-то странную напряженность ее фигуры. Она сказала бесцветным голосом:
— Мне надо поговорить с вами.
— Да?
— Несомненно, вам будет унизительно слушать меня, но я должна сказать вам. Я… Простите меня.
Слова, сначала выдавливаемые насильно, потом полились беспорядочным потоком, набирая скорость.
— Я горько, я мучительно сожалею о своем поведении в отношении вас. С первой нашей встречи я вела себя постыдно, греховно. Во мне сидит дьявол гордыни. Он всегда был во мне, еще с самого раннего детства, когда я бросала вещи в голову моей няни. Вот уже столько недель я хочу прийти к вам, сказать вам… но моя гордыня, моя упорная злоба не пускала меня. Эти последние десять дней я плакала о вас в душе. Это третирование, эти унижения, которые вы терпели от грубого, светского, приверженного к земным благам священника, который недостоин развязать вам ботинки. Отец, я ненавижу себя — простите, простите меня…
Ее голос оборвался, она припала к земле и зарыдала, закрыв лицо руками.
Все краски в небе поблекли, только за вершинами гор светился еще зеленоватый отблеск вечерней зари. Он быстро угас, и милосердный сумрак окутал их. Прошло какое-то время, одинокая слеза скатилась по ее щеке.
— Теперь вы не покинете миссию?
— Нет, нет… — у нее разрывалось сердце, — если вы позволите мне остаться. Я никогда не знала никого, кому я так хотела бы служить. Я никогда не знала души лучше, возвышеннее вашей.
— Шшш… дитя мое. Я бедное и ничтожное созданье… Вы были правы… я простой человек…
— Отец, сжальтесь надо мной… — земля приглушала ее рыданья.
— А вы — знатная дама. Но в глазах Бога мы оба с вами дети. Если мы сможем работать вместе и помогать друг другу…
— Я буду помогать вам, чем только смогу. Одно я, во всяком случае, могу сделать. Мне ничего не стоит написать брату. Он отстроит заново нашу церковь… восстановит миссию. Он очень богат, он с радостью сделает это. Если только вы поможете мне, поможете мне побороть мою гордыню.
Они долго молчали. Ее рыдания стали затихать. Великое тепло переполнило его сердце. Он взял ее за руку, чтобы поднять с земли, но она не хотела вставать. Тогда он встал на колени рядом с ней и, не молясь, стал смотреть в чистую мирную ночь. Оттуда, из этой ночи, сквозь века, тоже стоя на коленях среди теней сада, смотрел на них другой бедный и простой человек.
7
Было солнечное летнее утро 1912 года. Отец Чисхолм отделял воск от собранного меда. Его мастерская в конце огорода, построенная в баварском стиле — опрятная, целесообразная, с ножным токарным станком и аккуратно разложенными по полкам инструментами — была для него и сейчас таким же источником удовольствия, как в тот день, когда мать Мария-Вероника протянула ему ключ от нее. Сейчас она была полна сладким запахом тающего мёда, громадная миска которого выделялась на полу желтым озером среди свежих стружек. На скамейке стояла плоская кастрюля застывающего рыжевато-коричневого воска, из которого завтра он будет делать свечи. И какие свечи! — ровно горящие и душистые — даже в соборе святого Петра не найти таких!
Со вздохом удовлетворения Фрэнсис вытер лоб, его короткие ногти были заляпаны воском. Потом, подняв на плечо большой кувшин меда, он толчком открыл дверь и пошел через сад. Фрэнсис был счастлив. Просыпаясь утром, когда скворцы щебетали на карнизах и прохладная утренняя роса еще лежала на траве, он думал, что не может быть большего счастья, чем работать — много руками, меньше головой, но больше всего сердцем — и жить, просто, так, как он живет, близко к земле, которая никогда не казалась ему далекой от неба.