ее метод абстрагирования от внешнего и внутреннего давления, начинаю читать про себя стихи. «Пройдя земную жизнь до половины, я очутился… очутился… в сум… в призрачном, нет, в сумрачном лесу, утратив…» — нет, не могу и все тут. Для меня это пустые слова, вся поэзия осталась с Никой, а со мной — только слова «без романсов». Верлен наоборот.
Дома меня ждут бессонница, тупой пудель и пришибленный смех Леды, наконец дозвонившейся до Максима.
Я лежу в сумрачной комнате, упершись взглядом в тревожно-оранжевый фонарь за окном. Мне не нравится этот беспокойный свет, он угнетает и снова бередит все то, что я утихомирила с таким трудом, но зато прекрасно подходит к тому, что творится в моей душе, к моим мыслям о Нике. И я не закрываю шторы — и продолжаю ждать, пока оранжевый, острый, словно лазер, фонарь, сверлящий мои глаза, пробуравит наконец дыру в голове, через которую улетят боль и тоска, одиночество, и останется одна только пустота. С мыслью, что она никогда меня не покинет, я уже смирилась.
Постепенно глаза привыкают к яркому свету, и я оказываюсь в другом измерении, отгороженном неприступной стеной от всхлипываний Леды в соседней комнате, от вибрирующего телефона, от настырно скребущегося в дверь пуделя. Сквозь мощный поток оранжевых лучей я четко различаю Никино лицо, но никак не могу разглядеть выражения ее глаз. В голове грохочущим товарняком проносятся обрывки наших разговоров, воспоминания о ее «приступах», о моем отчаянии, о нашей беспомощности, о редких минутах счастья и умиротворения.
Где-то вдали, на самом краю этого оранжевого моря маячит неясная мысль, что хорошо бы все-таки узнать ее телефон, или координаты, или хоть что-нибудь; где-то рядом барахтается недоумение: наш договор давно нарушен обеими сторонами, и мы давно говорим исключительно на «личные темы», давно встречаемся вне универа, а я так до сих пор ничего не знаю о ней, как и она обо мне.
Каждый вечер я твердо постановляю себе завтра же разузнать о ней побольше. Только адрес, ничего кроме. Она не обидится, а мне будет спокойнее думать, что я всегда смогу найти ее и убедиться, что с ней все в порядке. Странно, но чем дольше мы были знакомы, чем ближе становились, тем меньше меня занимало то, что я почти ничего о ней не знаю. В этом не было никакой необходимости: даже порознь, мы всегда были вместе — а что еще нужно?
Лицо четче проступает в оранжевом мареве, и теперь на бледном овале ясно видны продолговатые вырезы глубоких темно-серых глаз — они мягко улыбаются мне, а я улыбаюсь в ответ. И вспоминаю, как она иногда ни с того ни с сего напевала пару нот из Вивальди или Таривердиева и умолкала, а дальше мы дослушивали произведение до конца — каждая в себе. Но у меня была полная уверенность, что слушали мы его вместе, читая мелодию в глазах друг друга, возносясь на одну и ту же высоту, сдерживая слезы в одних и тех же местах — и не обмениваясь при этом ни словом.
И все-таки плакали, как дети, читая «Офелию» Рембо.
Читали Рильке.
И Уолта Уитмена.
И ту маленькую девочку, которой по ночам кто-то диктовал стихи — и какие стихи! Такие, от которых мурашки по коже бежали и сердце начинало волноваться, словно посаженный в клетку альбатрос, почуявший запах океана.
Мы брали от них лишь то, что было близко, отбрасывая ненужное прочь. Ника научила меня той смелости хирурга-виртуоза, с которой мы легко, не оглядываясь на мудрых, не страшась последствий и прав чужих, не загадывая, что получится, подвергали вивисекции величайших поэтов, словно экстракт из растения, вытягивали из их стихов свое — и украшали свой Сад, наш сад. В нем мы надеялись однажды поселиться…
От одной только мысли, что однажды она исчезнет из моей жизни, улетит, испарится, словно туман, живущий в ее глубоких глазах, у меня холодеют руки и сжимается сердце.
И каждый раз я прихожу в универ, вижу ее спокойные, надежные глаза, теплую, искреннюю улыбку, слышу мягкий голос, — и вчерашние намерения узнать адрес напрочь вылетают из головы, а если я все же помню о них, мои страхи и опасения начинают казаться совершенно нелепыми и безосновательными. Ну куда она может исчезнуть — я ни за что ее не отпущу!
Но сейчас я плыву в тревожно-оранжевом море и думаю, что все-таки мои опасения не так уж беспочвенны. В последнее время Ника все реже бывает спокойной, все сильнее на нее наваливается то необъяснимое состояние, о котором я могу только догадываться, но которое так явственно разрушает ее каждую секунду. Иногда, отчаявшись «достать» ее оттуда, я закрываю глаза и предельно концентрируюсь — а это очень сложно: предельно сконцентрироваться может лишь тот, кто полностью отказался от себя. Но страдания на ее лице сильнее моего эгоизма — и вот уже я вижу Никину душу и То страшное, чему нет и никогда не было имени в языке всех народов, на что испокон веков наложено табу из инстинкта самосохранения, — и, сжавшись внутри самой себя, направляю мысль против этого Врага. Страшная боль пронзает виски, кажется, что я уже не вернусь на землю, но точно знаю: теперь Нике будет легче. И смерти я не боюсь.
Я еще нахожусь «там», когда что-то мягкое и теплое берет меня за руку, и чувствую, какая благодарность исходит от этого прикосновения! Почти спокойные, туманные глаза встречают меня по ту сторону жизни. А слова — они ни к чему.
Оранжевое море становится спиралевидным, как наша галактика, и полосатым, как спина Чеширского Кота, и я все дальше отплываю от берега…
Иногда приступы ее бывали относительно легкими — тогда я пыталась бороться с Тем самым силой своего неуклюжего и маломощного слова. В основном бесполезно.
Смешная! Говорит, что боится измениться. То есть не в смысле состариться. Скорее — стать такой, как все. Пережить обычный стандартный набор подростковых комплексов и загонов (звучит совсем как «стандартный набор гемагглютинирующих сывороток») и влиться в ряды среднестатистических трудящихся. И опять-таки, не в смысле нелюбви к пролетариату, а в смысле… вот этих интересов, вот этих выходных, пожизненной экономии, чтобы купить какую-то вещь — и снова копить. Вот так проснуться однажды с мировоззрением сорокалетней, рано постаревшей, морально и физически расплывшейся женщины. Или стать очередной мадам Бовари — с розовыми сопливыми мечтами, с раздражительностью и неудовлетворенностью. И еще неясно, какое из этих двух зол меньшее… Или теткой в нелепом