Наверное, удары по коже, стянутой простынёй, были очень болезненны, потому что после трёх-четырёх наказаний за выплюнутую пищу страдалец смирялся со своей участью и проглатывал больничный рацион.
А из соседней палаты постоянно неслись скорбные стоны и причитания другого “депрессанта”. От санитара я узнал, что грузный человек в нижнем белье, забившийся под койку, непонятно в чём себя коривший, плачущий и рыдающий, был генералом, доставленным сюда из какого-то военного заведения. В часы кормления его с трудом извлекали из-под кровати и с двух сторон под руки вели в столовую. Генерал съедал свой обед и снова забивался под кровать плакать и причитать.
Невменяемые
Некоторые невменяемые ссали в кровать под себя и по утрам плавали в луже мочи. Поэтому матрас у этих больных накрывался не простынёй, а клеёнкой. Как-то, проходя мимо палаты с абсолютно невменяемыми, я услышал громкую брань санитара, перемежавшуюся отборным матом, и, заглянув, увидел голую фигуру здоровенного парня, буквально по горло погруженного в свою мочу. Парень мычал, поводя безумными глазами, а санитар с руганью пытался стащить его с койки.
Я был поражён количеством мочи, в которой почти плавало тело несчастного. Потом догадался, что ленивый санитар не каждый день вытаскивает зассанца из койки.
За своё любопытство я немедленно поплатился, потому как санитар (видимо, знал, что я вполне вменяем) заставил меня отвести больного в сортир, пока он будет приводить в порядок койку. И долго ещё я каждое утро помогал санитару вытирать мочу с тела и вести в туалет Николая Перфирьева, сорвавшегося в детстве с подножки трамвая и в результате тяжёлой травмы головы утратившего всякую связь с внешним миром.
По виду он напоминал неожиданно разросшийся эмбрион. Роста был выше среднего, телосложения крестьянского, голова маленькая, с низким лбом, остриженная наголо и иссечённая многочисленными шрамами. Вдобавок бесцветные, бессмысленные глаза на некрасивом, ничего не выражающем лице. В довершение всего на него надевали рубашку с тесёмочками вокруг шеи и рук, напоминающую детскую распашонку, которая едва доходила ему до пупа.
Я брал за руку это существо и приводил в туалет, где начинал уговаривать, как ребёнка, пописать. “Ну, делаем пись-пись”, – повторял я и, когда из члена начинала бить струя, тут же направлял её в унитаз. Не очень приятно, но терпимо. Коля был тихий, спокойный, говорить не умел и только тихонько что-то мычал про себя.
Но однажды мой лечащий врач предупредил меня, что этот тихоня может неожиданно очень и очень сильно ударить стоящего рядом человека и что с санитарами такие случаи уже бывали. Наверное, поэтому санитар и просит меня водить Перфирьева в туалет. Так что больше я к этой палате не приближался.
Я не раз наблюдал, как копрофаги, едва успев опорожниться, склонялись над унитазом. И санитары, отчаянно матюгаясь, тащили за шиворот говноеда, лицо и руки которого были заляпаны дерьмом, в душевую. Легко догадаться, почему тела зассанцев и дерьмоедов были разукрашены синяками.
Не могу не вспомнить об особом “аромате” нашего отделения. Наглухо задраенные окна, и лишь в некоторых – крохотная, вертикально расположенная зарешёченная форточка… Больные, справляющие нужду в туалете без дверей… Специфический запах пота, выделяемого больными, которых вводили в искусственную кому при помощи инсулина. Гнусный запах больничной кухни…
Незабываем был и звуковой фон: нечеловеческие вопли эпилептиков, предчувствующих начало припадка, крики и хрипы страдальцев, бьющихся в инсулиновом шоке, перевозбуждённая речь “депрессантов” в маниакальной фазе, стоны и рыдания – в депрессивной… Весь этот какофонический оркестр не умолкал ни днём ни ночью.
Кричать и орать в нашем отделении не запрещалось, разве что озверевший от гама и шума санитар втихаря врежет кулачищем чересчур горластому между рёбер и этим ненадолго заткнёт ему пасть.
Колян с буйного
Одна стена столовой была смежной с буйным отделением, откуда даже сквозь кирпичную кладку день и ночь доносились вопли и крики. И как-то вечером, когда “беспокойные” ужинали, черпая ложками фиолетовую бурду, именуемую почему-то пюре, и запивая тёплой, слегка подслащенной водой, к нам привезли на тачке рахитичное голое существо с буйного отделения. “Коленька теперь будет жить с вами, он спокойный, хороший мальчик”, – слащавым голосом оповестил нас санитар и, подняв Коленьку под мышки, усадил на скамейку между мной и шофёром-засерей.
Мальчику Коле было как минимум лет двадцать пять, и он являл собой классический образец врождённого кретинизма: большие оттопыренные уши на стриженной под ноль башке, бессмысленный взгляд бесцветных глаз, слюнявый рот, расплывшийся в идиотской улыбке. Между ног свисал нечеловеческих размеров член, который этот кретин, нимало не смущаясь, стал тут же отчаянно дрочить.
“Ну нет, Колян, так дело не пойдёт!” – сурово произнёс я, но видя, что мои слова не дошли до его сознания, треснул ладонью по Коляновым рукам. Колян, не прекращая левой рукой дрочить, сотворил из правой “пистолет”, выставив вперёд указательный палец, а остальные прижав к ладони, навёл “оружие” на меня и стал кричать: “Фашист! Паф! Паф!” Угомонить его никак не удавалось. Бедолагу посадили в ту же тачку и повезли обратно в буйное отделение. И пока его везли, Колян вопил не переставая: “Паф, паф, паф!” – и дрочил, и “стрелял” в воздух.
Самоубийца
Был и ещё один “депрессант”, доставленный из какого-то военного ведомства. Это был молодой симпатичный офицер, который несколько дней лежал, отвернувшись лицом к стене и не обмолвившись ни с кем ни словом. Поместили его в нашу с боцманом палату. Через три дня он покончил с собой довольно необычным способом.
В нашем беспокойном отделении были предусмотрены все меры безопасности. Кровати и стулья прикреплены к полу. Оконные рамы снабжены небьющимися стёклами, снаружи окон – решётки. Обед подавался в алюминиевых мисках, ни ножей, ни вилок не полагалось. Кружки тоже были алюминиевые. Еда, чай – всегда тёплые, чаще холодные. Всю ночь в палатах горела электрическая лампочка. Казалось бы, продумано всё, чтобы психи не смогли нанести увечье ни себе, ни другому.
Но орудием смерти самоубийцы стало обыкновенное яблоко, которое он унёс из столовой после ужина и, как всегда отвернувшись к стенке, забил себе в рот и задохнулся. Утром он не откликнулся на призыв санитара, а когда его перевернули, всё стало ясно. Помню, как его уносили на носилках: посиневшее лицо с выпученными глазами, во рту большое красное яблоко…
Прописанный в раю
Каждый “чайник” нашего беспокойного отделения представлял собой ярко выраженный характер того или иного психического расстройства… Один из “чайников” особенно заинтриговал меня. Ни с кем не общаясь, этот низенький, толстенький человек с добродушнейшей моськой бравого солдата Швейка, прогуливаясь по коридору, постоянно хихикал или же, сидя где-нибудь в углу палаты, заливался тихим, почти беззвучным смехом. Его физиономия буквально светилась от счастья.