что с ним, нужна ли помощь, надо ли позвать санитара. “Ты что, не видишь? – горячим шёпотом отвечает он. – Я прикован цепями”.
Я вытер рукавом рубахи струящийся с его лба пот и, поняв, что избавить узника от цепей не удастся, забрался на свою койку, безуспешно пытаясь уснуть.
Готическая скульптура
Шура Рыбаков – так звали этого удивительного больного, который послужил мне моделью для множества рисунков. Под два метра ростом, худой донельзя, удлинённое лицо, седоватые волосы ёжиком, длиннющие тонкие кисти рук… Неговорящий и невменяемый.
Казалось, готическая скульптура какого-то иссушённого постами святого вышла из церковной ниши и возникла передо мной в больничной палате. Болезнь у него была довольно редкая – кататонический ступор. Страдающие этой болезнью могут застывать в самых диковинных позах и пребывать, не шелохнувшись, в этих позициях часами…
Грешным делом, я не преминул воспользоваться этой необычной способностью кататоника. Я придавал его послушному телу самые причудливые позы и зарисовывал их. Шура Рыбаков мог часами стоять на одной ноге, согнув корпус и раскинув руки; тело можно было согнуть в три погибели, голову запрокинув к небу. От поз христианских мучеников я переходил к цирковым и акробатическим. Санитары посмеивались, кататоник молчал, врачи внимательно наблюдали за действиями обоих пациентов и с удовольствием отбирали у меня рисунки.
Однажды Лера Титов среди ночи повёл меня в столовую. “Сейчас ты увидишь босховскую картину”, – шептал он мне на ухо. В столовой в одиночестве восседал наш кататоник и вкушал большущую грушу. И надо было видеть, как он её вкушал! Он держал мягкий жёлтый плод длиннющими пальцами на некотором расстоянии от лица, затем, широко открыв рот, в котором сверху торчал один-единственный зуб, буквально втыкался этим зубом в мякоть груши. Сок тёк по подбородку, стекал на стол – Шура Рыбаков с отсутствующим видом, громко чавкая, трудился над грушей.
Я сбегал в палату за карандашом и бумагой и целый час зарисовывал удивительную трапезу.
Пару лет спустя судьба снова столкнула меня с Шурой, но лишь на мгновение. Я увидел его из окна троллейбуса на Невском проспекте. По тротуару вышагивал элегантно одетый сухощавый мужчина высоченного роста, с тонкими чертами лица и седыми, коротко остриженными волосами. Не заметить его было невозможно – он возвышался над всеми прохожими. И я сразу узнал в нём Шуру Рыбакова, болезнь которого я так беспощадно эксплуатировал в психушке.
На первой же остановке я выскочил из троллейбуса и понёсся по Невскому, желая узнать, кто же он на самом деле, этот средневековый святой, помнит ли что-нибудь из того больничного времени. Я озирался по сторонам в надежде увидеть возносившуюся над толпой голову Рыбакова, пробежал назад, потом вперёд – но напрасно, его уже нигде не было. Больше я его никогда не видел.
Голоса из космоса
К осени у психически неуравновешенных людей наступает обострение, и психбольницы в это время года бывают переполнены. Нашего полку тоже прибавилось. Прогулочный коридор и столовка были забиты смеющимися или плачущими субъектами, подмигивающими или грозящими кулаком кому-то или чему-то неведомому. Редкое общение с этим людом бывало для меня необычайно интересным.
Серёга Рябинкин, привезённый из какого-то провинциального городка, худосочный работяга, все время прикладывал ладонь к уху и тихим голосом с кем-то беседовал. Он поведал мне, что с юных лет слышит голоса из космоса и ведёт с ними постоянные разговоры, о сути которых умолчал. И всё же что-то не совсем земное читалось в его глазах, и это не были глаза безумца. Казалось, он действительно не только слышит, но и созерцает космический мир.
И вдруг мне пришла в голову странная мысль: а что, если спросить у “космонавта” о чём-то явно ему неизвестном. “Какая разница между да Винчи и Брейгелем?” – неожиданно задал я ему вопрос, понимая: если Серёга и слышал краем уха об учёном художнике Леонардо да Винчи, то о существовании малоизвестного в то время Питера Брейгеля знать не мог.
Ни на секунду не задумываясь, не глядя на меня, он спокойным голосом произнёс: “Леонардо – великий художник, а Брейгель – гениальный”.
Я стоял ошарашенный его ответом. “Что – это – было? – спрашивал я себя. – Прочтение моих мыслей? Или кто-то из космоса пояснил ему, кто есть кто?”
А “космонавт” побрёл дальше по коридору, приложив руку к уху и что-то внимательно слушая…
Подтягуша
И ещё один шизоик приятно удивил меня. Это был Вадим Хоботов. Молодой, полноватый, с округлым лицом, глаза серо-голубые, навыкате, хитрые. Нос вполне подходил к его фамилии: кончик трубочкообразной формы напоминал маленький хоботок, которым Вадим умел препотешно двигать в разные стороны.
Он охотно сообщил мне, что внутри него пребывает некая комиссия, внутри которой находится другая комиссия, а внутри той, другой, ещё одна комиссия, вмещающая в себя следующую комиссию, которая тоже вмещает… При этом смотрел на меня умными, слегка ироничными глазами, и я не понимал, то ли он бредит, то ли смеётся надо мной.
Ни о чём другом он больше не говорил. Но как-то вечером в столовой, когда все больные разбрелись по палатам и я, оставшись один, негромко запел арию из репертуара моего любимого Тито Гобби (я с ранних лет полюбил итальянское бельканто), я вдруг услышал гармонично присоединившийся голос. Следом в столовую вошёл Вадим Хоботов, с которым мы и закончили арию. У него был прекрасный слух, а репертуар Карузо, Джильи и Гобби он знал наизусть.
Оставаясь невменяемым в общении, он был весьма вменяем в пении. И зачастую по ночам мы в два голоса часами распевали любимые арии, в которые время от времени забавно вплетались вопли душевнобольных.
Скорбящие
Кроме психов, сифилитиков, наркоманов и шизоиков, в нашем отделении было несколько больных с ярко выраженным маниакально-депрессивным психозом.
Один из них был старый худой еврей, на лице которого лежала многовековая печаль гонимого народа. В депрессивной фазе его лицо превращалось в древнегреческую маску скорби. Я много раз рисовал его огрызком карандаша на обёрточной бумаге. Рисунки получались выразительными, врачам они нравились, и они их бесцеремонно у меня отбирали. Итак, наш старик сидел на койке или на привинченном к полу табурете, ни с кем не общаясь, погрузившись в пучину тоски, и наотрез отказывался от еды. В час кормёжки к нему подкрадывались сзади два санитара, набрасывали на голову несчастного простыню и быстро скручивали концы на затылке в жгут. Под туго натянутой простынёй депрессивный нос расплющивался, рот оставался открытым. Один из мучителей связывал бедняге руки, другой продолжал закручивать жгут. Дышать носом больной уже не мог и начинал дышать ртом, широко его разевая. Санитар тут же пихал ему в рот еду. Если больной её выплёвывал, то немедленно получал ложкой по башке.