молотком. Это был обыкновенный костыль для деревянной бороны. Подправив, Половнев отшвырнул его в сторону.
— Ну и дурак! — сказал он беззлобно.
— Кто дурак? — спросил Ершов.
— Ты! Кто же еще!
Ершов усмехнулся, продолжая раздувать горн.
— Второй раз меня сегодня дураком обзывают.
— Заслужил, стало быть. Да и как же не дурак? Чего ты горно раздуваешь впустую? Пойдем-ка перекурим. Я уж наморился.
Когда они вышли из кузницы, к ним подошел Свиридов, поздоровался.
— Ты что же это, друг любезный, получил назначение и помалкиваешь? — обратился он к Ершову, окидывая его с головы до ног испытующим и недовольным взглядом своих серых стальных глаз.
— Какое назначение? — с наивным видом спросил Ершов.
— Не знает какое! — кивнул в его сторону Свиридов, с наигранным удивлением глядя на Половнева. — Звонили сегодня из райкома. Набросились на меня: почему не отпускаю. Оказывается, тебе выдана бумага о том, что ты назначен на работу в газету. Куда ты девал эту бумагу? — жестко обратился он к Ершову.
— Дома.
— Видали! Дома! А мне головомойку устраивают. Почему же она дома? Какое ты имеешь право этакие бумажки по целой неделе у себя держать? Ведь она райкому адресована?
— Райкому, — подтвердил Ершов. — Но тут дело в том, Дмитрий Ульяныч, что я раздумал.
— Чего раздумал?
— В город ехать.
— Во-первых, это еще надо посмотреть, как это ты раздумал, а во-вторых, все равно бумагу надо было отдать по адресу. За это, братец, взгреть тебя могут.
Половнев насмешливо сказал:
— Он, вишь ли, испугался города и теперь придумывает всякое… и стихи, говорит, разучился писать и так далее.
— И ничего я не испугался, — сердито возразил Ершов. — Просто не хочу жить в городе… я там от народа оторвусь…
— Как это ты от народа оторвешься? Чего городишь-то! — возмутился Свиридов. — В городе народа нет, что ли? Там, братец, рабочий класс, народ посильней нас с тобой, а он — «от народа оторвусь»! Ты не выдумывай-ка. Раз партия тебя выдвигает — должен радоваться и всеми силами стараться. Мне срок дали еще неделю. Ты в самом деле испугался? Напрасно! Помогут тебе там. Я понимаю, из кузни и прямо в газету — трудновато и боязно. Однако труса праздновать нечего. Мы ведь все гордимся тобой, и ты это понимать должен. Ты теперь не кто-нибудь. Тебя по всей области знают, стихи твои читали. И вот что — потихоньку да полегоньку собирайся и поезжай. Как соберешься — скажи, дадим лошадь.
— Ульяныч! — проговорил Половнев. — Мне бы к сынку денька на три съездить до тех пор. Алеха-то может обойтись и без меня, а если новенького взять, тогда мне и отъезжать нельзя будет. А у Григория сын родился… зовут они нас с Пелагеей.
— Ну что же, давай езжай покамест.
Ершов нервно пыхал дымом. В его присутствии решали его судьбу, совершенно не считаясь с ним. Что же делать? Пожалуй, и вправду нехорошо на попятную идти. И Наташа хочет в городе жить. Видно, никуда не деться, придется ехать, как ни тяжело расставаться с Даниловкой, с ее людьми.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
1
Вечером Петр Филиппович сказал жене, что завтра надо поехать в город к Григорию. Как же ехать, возразила Пелагея, в воскресенье обещались прийти Травушкины свататься за Галю. Петр Филиппович строго сверкнул черными глазами.
— Какое такое сватанье? — гневно вскрикнул он, и лицо его побагровело, глаза налились кровью. Обычно молчаливый, мягкий и податливый, в гневе он становился неузнаваемо страшен. — Чего городишь? Какие сваты нам с тобой Травушкины? Курам на смех! Митрий Ульяныч говорит — дружба врозь, если что… Или, говорит, Травушкин, или я! А ты — сватанье!
— Да ведь намедни вроде согласен был.
— Уговорам твоим поддался. Ты же мне уши прожужжала с Травушкиными своими. А подумать — на кой ляд они нужны?
Пелагея добилась-таки откровенного разговора с дочерью и поняла, что ничего страшного между Ильей и Галей пока не стряслось. Но именно потому ей и хотелось поскорей просватать дочь за Андрея Травушкина. В то же время знала, что перечить мужу сейчас бесполезно. «Попрошу Настасью еще недельку подождать, авось ничего не случится».
— В город так в город, — примирительно проговорила она. — Мне и самой охота… На внучка бы взглянуть.
Встав в три часа ночи, Пелагея замесила на молоке, сметане, яйцах и соде пресное сладкое тесто, истопила печь, напекла пышных вкусных коржей и насыпала их в белый холщовый мешок; другой мешок, поменьше, набила соленым свиным салом, уложила в корзину сотню яиц, постелив солому между рядами, и, наконец, зарезала двух куриц, переставших нестись, ощипала их, выпотрошила и тоже засунула в мешок.
Проснулся Петр Филиппович. Увидел на лавке мешки и корзину, спросил:
— Это чего?
Пелагея ставила на стол фыркающий самовар.
— Гостинцы Гришутке.
— Нужны ему гостинцы твои! Слыхала — пишет: живу хорошо! — Половнев дотронулся пальцами до мешка, который побольше. — Ха! Коржиков напекла! Ох и чудная! Кто их есть будет?
— Поедят! Коржи-то славные, рассыпчатые, — певуче молвила Пелагея. — В городской булочной таких ни за какие деньги не сыщешь.
— Сама все понесешь, — усмехнулся Половнев. — Помогать не стану.
— И не помогай, донесу, — смиренно согласилась Пелагея. — Только с чаем-то хоть попробовай — ей-пра, вкусные!
— С чаем — другое дело, с чаем можно.
Часов в семь утра к избе Половневых подкатил сам старший конюх Родион Яковлевич Крутояров на паре сытых гнедых лошадей, запряженных в бричку с крашеным задком. Пелагея выбежала ему навстречу.
— Доброе утро! — не слезая с брички, приветствовал ее Крутояров. Он был в черном пиджаке, таких же брюках, в начищенных хромовых сапогах. — За вами приехал. Готовы?
— Утро доброе, Яклич, — поспешно ответила Пелагея. — Мы давно готовы. Сам знаешь: ранняя птичка носик прочищает, а поздняя — глазки продирает.
— Значит, я поздняя! — усмехнулся Крутояров.
— Да нет, я не к тому… ты в самый раз приехал. Небось и поесть не успел. Слазь-ка да зайди в избу, чайку испей с горячими коржиками.
Пелагея была совсем уже одета в дорогу и вид имела праздничный. Синяя понева, светло-голубая ситцевая кофта, выпущенная поверх, на голове коричневый с белыми и розовыми цветочками платок, на ногах до блеска начищенные полусапожки.
Крутояров осмотрел ее с ног до головы, улыбнулся, сияя из-под светлых усов белыми крепкими зубами.
— Спасибочка, Афанасьевна! Хоть и поздняя птичка, а чайку успел попить, правда, не с коржами, а с оладушками.
Вышел Петр Филиппович в костюме из темно-серого материала, в жилетке и тоже в начищенных до сияния сапогах. Подавая Родиону Яковлевичу руку, спросил:
— Аль сам повезешь?
— Сам! — Родион Яковлевич опять заулыбался. — Хочу прокатить с ветерком. Видал, какие коняшки? — Он кивнул на гнедых