как осуществляется конструктивная смена старых норм новыми, в чем, собственно, заключается то Другое, которое не просто негативно по отношению к данному, а представляет собой акт творения, равносильный уже состоявшемуся прежде. Исследовательский интерес к операциям, благодаря которым заветы прошлого переходят от поколения к поколению, обрел философскую генерализацию в книге Слотердайка «Ты должен изменить свою жизнь». Слотердайк попытался изъять из социокультуры все, что связывает ее с инобытием, и выдать ее за антропотехнику par excellence – за наследование поведенческих образцов, возглавляемое гуру, тренером, мастером дрессуры[249] («инженером человеческих душ», как сказал бы Сталин). Инобытие, однако, входит в самую сущность традиции, являющейся нам по ту сторону времени, которое было для нее своим, рассчитанной на то, чтобы стать потусторонней относительно времени вообще. Как пишет Ренате Лахманн, «отдача и передача ценности (знания, культуры) совершается из потусторонности; дары вручаются живущим из могил»[250].
2
Экстенсионал традиций. Как бы ни разнились между собой суждения, касающиеся традиции, в них одинаково просвечивает порождающий их страх перед радикальными переделками символического порядка, перед историей, которая попадает в будущее, обесценивая все, что она же и произвела ранее на свет, то есть в конечном счете саму себя. Историкам идей не удалось рассмотреть традирование и эпохальные обновления картины мира в согласованности того и другого. Сложившись как реакция на вторжение в человеческий обиход революционности, не просто ревизовавшей какой-то из отдельных этапов истории, а постаравшейся заново начать ее, осмысление традиции никогда не смогло освободиться от вызвавшей этот умственный интерес травмы рождения. Ранящий сознание шок фундирует не только традиции, как на том настаивала Алейда Ассман, но и их концептуализацию. Избавляясь в подходе к традициям от историофобии, следует в первую очередь задаться двумя – диалектически переплетающимися – вопросами:
1) как удается традициям в процессе преодоления эпохальных рубежей сохранять свою инвариантную сердцевину вопреки изменению контекста?
2) что позволяет поступающей из прошлого информации адаптироваться к прежде небывалым ситуациям?
Верно, что поддержание традиции, так сказать, в рабочем режиме не обходится без участия в этом служб по надзору за воспроизведением буквы и духа той или иной доктрины в неискаженном облике. В научных школах роль цензора чаще всего берут на себя их основатели вместе с ближайшими приспешниками (как о том свидетельствует, к примеру, хорошо известное недовольство Зигмунда Фрейда трудами Альфреда Адлера, Карла Густава Юнга, Отто Ранка, Шандора Ференци, чьи посылки были, по мнению учителя, неоправданным отклонением от принципов, на которых покоился психоанализ). Но мало того, что традицию защищает от истощения цензура, которую воплощают социальные учреждения вроде церкви, или персональные авторитеты. Чтобы быть долгосрочной, традиция должна обладать внутренней к тому предрасположенностью. Во множестве случаев наследование не прерывается в социокультуре, несмотря на то что в ней рушатся институции, ограждавшие традиции от порчи (борьба большевистского государства с церковью, обесправившая ее, не привела к полному искоренению религиозности в народной массе).
Идеи, не амортизирующиеся сразу по возникновении, становящиеся матричными, как правило, гарантируют свое долгожительство тем, что имеют максимальный объем[251], препятствующий их вычеркиванию из социокультурной памяти постольку, поскольку он вбирает в себя некую реальность в целом, что обрекает альтернативные идеи на безосновательность, придает им характер сугубо головных упражнений. Миф неустраним из оперативной памяти архаического общества, потому что он рассказывает о происхождении всего – об акте творения бытия и о генезисе его отдельных областей[252]. Конкурирующий с демиургом трикстер не создает иной реальности, а лишь ввергает в хаос уже наличную (как в мифах индейцев виннебаго), демонстрируя опасность воображения, отторгнутого от действительного положения вещей. Всякий член мифоритуального общества онтологичен, он неотъемлем от бытия (не субъектен), изготовленного раз и навсегда во всех своих проявлениях (и потому конформен без конформизма, без уступки себя среде). Соответственно, знак не являет собой иное, чем референт (то и другое равно бытийны), и, следовательно, не может в своей принципиальной неавтономности вести существование, обособленное от отправителя, письменно фиксироваться. Традирование в ранней социокультуре изустно по той причине, что в ней безраздельно господствует modus essendi. Идея обусловливает средства своей транспортировки, не наоборот. Не следует преувеличивать значение медиальных инструментов в дальнейшем функционировании традиций в ускорившем свое течение времени (одна и та же информация может распространяться по технически неодинаково устроенным каналам связи). Диссидентство сопутствует становлению письменных культур, но ведь не графическая форма знаков вызывает его к жизни. Само письмо изобретается в силу того, что субъект осознает свою социокультурную инобытийность, отделяет себя от бытия, придавая ему второе начало в возведении городов, замыкающих в себе и воспроизводящих космос[253], сразу и трансцендентный человеку (с чем корреспондируют дворец священного царя и храмовый комплекс), и имманентный нам (чему отвечают профанные постройки). Градостроитель присваивает себе позицию Демиурга, что отражается в обожествлении правителя и абсолютизации государственной власти, как бы неземной и вневременной (династической), откуда спустя многие века христианство выведет образ сугубо небесного Иерусалима. Вызревающие в урбанном пространстве графические знаки – секундарный семиозис, параллельный пересмотру отношения бытующего к бытию, более неслиянных. Дело не в том, что отрыв письменной речи от ее носителей делает знак суверенным и потому требует введения цензуры, ограничивающей его свободу, а в том, что к письму прибегает человек, у которого есть две реальности – собственная, субъектная, и внешняя, объектная. Этому статусу бытующего соположены две разновидности используемого им слова – звучащего и письменно зафиксированного, переходящего в сферу объектов. Всеприложимость выдвигаемых таким двумирным существом идей не разумеется сама собой. Их традирование вершится не автоматически, оно нуждается в контроле, который предотвращает их субъективированное перетолкование.
Традиция навсегда сохраняет в себе черты мифа – не в том смысле, что она в обязательном порядке снабжает нас данными, не поддающимися проверке (хотя бы такое и случалось сплошь и рядом), а в том, что пускает в оборот идеи, которые охватывают какие-то секторы реальности, а также всю ее от начала и до конца (он может и не маркироваться, но тогда началу приписывается неистощимость). В экстенсиональном измерении идея – это мысль, исчерпывающая предметную область, к которой она отсылает, знаменующая собой победу интеллекта над референтной средой. Идея предполагает, что в очерчиваемых ею пределах нет референтов, которые могли бы ее опровергнуть. Такая полнота мыслительных подступов к познаваемому материалу находит себе вершинное выражение в конституировании и увековечивании дискурсов, в которых традиция утверждает себя наиболее непоколебимым и первоочередным образом. Медиум дискурсов, язык, имеет в виду поименовать по возможности все предметы, представляющие интерес для умствования, и совпадает в своих границах, по знаменитой формуле Людвига Витгенштейна