эйфория длится. Этим чувством нас снабжает авторефлексия, открывающая имманентную нам объектность, то есть нашу смертность. Гегель заблуждался, поместив абсолютность самосознания в финале исторического процесса – она расположена в его первоистоке. Скорее, самосознание, историзуясь, релятивирует себя. Украшая тело и подвергая себя ритуальному омовению, человек маскирует и надеется уничтожить свою внутреннюю нечистоту (эстетический катарсис рождается, стало быть, из угрызений совести). Вина каждого из нас в том, что мы несем в себе смерть и
предполагаем ее присутствие в ближних – навязываем им, живым, тленность. Еще раз: mea culpa – моя гипотеза о смертности другого человека, экспериментально доказываемая в войнах, агрессивном бытовом поведении и расовой ненависти. В той мере, в какой гедонист отрицает танатологичность автообъекта, он не подвержен угрызениям совести, раскаянию, ощущению того, что он в тягость окружающим, самобичеванию – одним словом, всему тому, во что выливается вина как продукт самосознания. Устанавливая закон, перед которым все равны, человек делегирует вину лишь тем, кто нарушает принятые правила поведения. Закон – алиби для неизбывно виновных. Со своей стороны, гедонист – вне закона. Наслаждение вышибает индивида не только из культуротворения, но и из номоса, становится в крайних своих проявлениях криминогенным, как у Жиля де Ре, де Сада и у множества психопатов, совершающих преступления на сексуальной почве.
Если опираться на прославленную триаду Жака Лакана «реальное – воображаемое – символическое», то можно не мудрствуя лукаво решить, что реальным в социокультурном обиходе служит хозяйствование (как то и постулировал Маркс). На самом деле, однако, экономика, поставляя нам продукты первой необходимости, в то же самое время образует резонансное поле символического, коль скоро обеспечивает нас также атрибутами социального престижа, и подчинена воображаемому (так, явившиеся уже в античности фантазии о человекоподобных механизмах[222] пресуществились в нашей современности в робототехнику, теснящую людей с их рабочих мест). Человеческий универсум функционирует в виде большого обмена, протекающего между хозяйственной практикой и духовной (символико-имагинативной) культурой. Товарный рынок – институциональное отражение той интеракции, которая составляет непременную сущность социокультуры в каждый момент ее исторического становления, отвечая взаимодействию сенсорного и ментального начал в человеке и проецируясь на их позиционный обмен по ходу смены предыдущей эпохи новой. Последнее из негативных определений, которых заслуживает гедонизм, заключается в том, что он необменен. Наслаждение покупается на рынке социокультуры, однако его нельзя пустить в дальнейший оборот. За удовольствие нужно платить, но какова ценность гедониста для общества? Она, похоже, приближается к нулю. Так ли это?
Понятно, почему история периодически осуждает гедонизм, не участвующий в циркуляции социокультурных ценностей, пользующийся ими без того, как будто, чтобы стать одной из них. Неясной остается причина, по которой история с той же периодичностью идет на уступку и даже на поклон наслаждению. Разгадка этой терпимости скрывается в понятии субституции. Социокультура не могла бы существовать без замещения одного другим, сама являя собой в целом искусственную среду на месте естественной. Поскольку все в человеческом обиходе субституируемо, реальное оказывается по ту его сторону (то ли как природа, то ли как Бог – Другое природы, она же, замещенная в-себе). Между тем мы нуждаемся в реальном и внутри социокультуры, которая иначе стала бы фантомной, призрачной. Даже если ничего реального в ней нет, его пустая позиция должна быть заполнена. В эту нишу и вдвигается наслаждение. Оно необменно подобно реальному, которое Лакан отождествил (например, в «Четырех основных понятиях психоанализа», 1964) со смертью, означающей конец метаболизма. Не вписывающееся в культуротворчество, не уживающееся с законом, наслаждение, тем не менее, важно для нас помимо своего консюмеристского аспекта – оно играет роль реального, само по себе будучи лишь сходным с ним, со смертью, которую гедонист преобразует в жизнь. С точки зрения бытующего в псевдореальном гедониста, смерть нереальна: двойник, как водится, соперничает с оригиналом. Даже тогда, когда наслаждение вызывается галлюциногенными веществами, оно исходит от осязаемой плоти, вбирающей их в себя, а не от Духа, который эта плоть отправляет в наркостранствие. Предназначение иудейской субботы – прервать quid pro quo и сделать хотя бы на время реальной свободу от дел, беспечно благостную. Эпохи, поощряющие гедонизм, придают социокультуре некую иллюзорную естественность, так сказать, десимволизируют ее, ослабляют ее конвенциональность и тем самым сообщают истории характер надежного начинания, каковым она отнюдь не является (по двум причинам: по той, что мы смертоносны, и по той, что мы умозрительны, что, быть может, одно и то же). При всей своей паразитарности гедонист приносит социокультуре пользу, конечно, не в смысле утилитаристов, а опосредованно, снимая фантомность с окружающих нас артефактов. Они могут не толкать на уразумение, а попросту доставлять слепое счастье. Между тем и другим лежит индифферентизм. Наслаждение преодолевает его без срыва в мучительные размышления. Пусть спасения нет, есть утешение наслаждением.
Enjoy!
V. ТРАДИЦИЯ, ИЛИ ПРИСПОСАБЛИВАЮЩЕЕСЯ СОПРОТИВЛЕНИЕ
Вот так, по старой памяти, собаки
На прежнем месте задирают лапу.
Ограда снесена давным-давно,
Но им, должно быть, грезится ограда.
Их грезы перечеркивают явь.
Иосиф Бродский. Остановка в пустыне
Одним из ответов на опасности, которые несет с собой искусственно вызванное человеком потепление климата на планете, стало требование придать технике и организации быта устойчивость во времени за счет внедрения в промышленный и повседневный обиход устройств длительного употребления. Понятие о щадящем среду долгосрочном действии цивилизационных инструментов (environmental sustainability, ökologische Nachhaltigkeit, durabilité écologique) сделалось в наши дни ходовым критерием для их оценки. Они получают признание только в той мере, в какой их функционирование не мешает воспроизводству нашего естественного окружения и в какой сами они приобщены природной регенерации, будучи рассчитанными на то, чтобы служить нам как можно дольше при многократном использовании.
Чем насущнее оказывается для общества задача избежать истощения природных ресурсов, тем более иссякает у нас на глазах исторический потенциал социокультуры. Стараясь придать устойчивость техносфере, наша современность инновативно заглядывает в будущее, с тем чтобы свести в нем расточительное новаторство до минимума. Истории хочется ныне сэкономить на самой себе. Теперешняя футурология такова, что планирует завтрашний день в виде «холодного» времени наподобие того, какое утверждалось ритуальной архаикой. В первых теориях ресайклинга циклический распорядок жизни архаических обществ прямо ставился в пример текущей современности[223]. В таком подчеркнуто ретроспективном переворачивании горизонта ожидания более нет нужды. Социополитическая практика наших дней нашла свой способ приостанавливать «горячее» время помимо возрождения давнего ритуального прошлого. Историческое развитие обществ стопорится в несменяемости правителей авторитарного пошиба (как бы наследующих самим себе),