мог угнездиться там.
Но батюшка уже сигналил мне: прижав правую руку к губам, левой, дрожащей, он указывал на пол.
— Из ада к нам обращается, — прошептал отец Паисий.
— Сами вы из ада, святой отец! — в голосе незримого профессора заклокотало бешенство. — Я в погребе! В винном погребе! Извлекайте, я вам говорю!
Я поспешил отомкнуть и распахнуть дверцу погреба, и оттуда, в больничной пижаме, с бутылкой вина под мышкой явился профессор филологии. Выражение лица он имел полностью соответствующее пижаме. Перед нами стоял классический сумасшедший, с нездоровым блеском в глазах и кривой усмешкой. Под левым глазом красовался синяк, похожий на причудливую субмарину: память о бурно прошедшей конференции.
Неизменной осталась лишь бородка.
— Какое общество, — глумливо расшаркался перед нами профессор. — Какие умы! И сплошь филологи, как на подбор! Филологи, филологи… Филологи! — рявкнул он и сел подле батюшки, пристроил бутылку на стол (Боже, подумал я, это же шардоне 1971 года, адски дорогое. Да как же профессор проник в мой погреб?)
Глядя перед собой в неведомую даль, в экзистенциальную пустоту, Сергей Александрович заговорил с некоторой даже помпой (видимо, это было продолжение его речи на конференции, прерванной санитарами):
— Эйпельбаум намеревался контрабандой протащить на территорию литературы социологию и философию! Пошлую социологию и вульгарную философию!
— Подонок, — попытался успокоить профессора отец Паисий, но тот лишь распалился. Увидев в батюшке союзника, он стал обращать к нему свои речи с такой страстью, что в моем воображении возник спасительный образ смирительной рубашки.
— Натан высказывал банальности под прикрытием иронии! Он думал, что торчащая из каждой строки ухмылочка, — профессор специально для отца Паисия скорчил невозможную гримасу, словно взял в рот щепотку лимонный кислоты, — оправдает тривиальность основной мысли! Он просчитался, потому что на его пути стоял я! Всегда, всегда стоял я!
Бормоча «убожество, вырожденец», филолог прошагал мимо оторопевшего научного сообщества на кухню и вернулся со штопором. «Жена меня убьет!» — пронесся вопль в моей несчастной голове, когда филолог вонзил в пробку штопор. Пробка выскользнула из бутылочного горла — до сих пор в ушах моих стоит этот прощальный звук. Бессердечный профессор стал хлебать из горла вино, каждый глоток которого стоил тысячи… Я пытался подавить страх перед супругой с помощью радости — все-таки, какой-никакой, а филолог явился, и нам теперь будет легче продолжать наш путь. Или… Или наоборот?.. Страх усиливался…
— Как вы попали в погреб? — спросил я, надеясь, что беседа отвлечет профессора от ликвидации шардоне.
— Огородами и туннелями. Я сбежал из психушки, разве не очевидно? — для убедительности он триумфально захохотал (и совершенно напрасно, поскольку дополнительных доказательств его слабой вменяемости не требовалось). — А вход в погреб у вас есть и с веранды, Афанасий Карпович, это я давно приметил, хоть вы его и замаскировали. И пригодилось наблюдение! Я затаился там, потому что опасался — вдруг вы снова сдадите меня санитарам? Устранить конкурента, это же так сладко, да? Я все слышал, — обратился он к психологу и политологу, которые в растерянности, плечом к плечу, выдвинулись из темноты. — Но я вас прощаю. Знаете, там я научился прощать… — Он задумался и снова потянулся к бутылке. — Там начинаешь понимать, как пусты, как бессмысленны наши дрязги…
Профессор сделал еще три колоссальных, мучительных для меня глотка. «О, нет, — помимо воли пронесся в моей голове голос супруги моей, Александры Леонтьевны. — О, нет, напрасно он вернулся!»
Батюшка, единственный из нас, поступил сообразно моменту: принес болящему стакан воды и мокрое полотенце, а бутылку нежно отобрал и спрятал в глубинах рясы. Когда бутылка исчезла в батюшкином одеянии, мое волнение усилилось…
Выпив залпом стакан, профессор угрюмо икнул, обвязал полотенцем голову и растянулся на диване.
— О Боже, за что такая мука… И где моя герань…
Профессор затих и сразу же, без паузы, захрапел. Полотенце, прикрывающее профессорский рот, трепетало под его дыханием.
Мы расселись вокруг Сергея Александровича. Тихое торжество отразилось на лице политолога, когда он поправил подушку под головой профессора; мягким ликованием сверкнули глаза психолога, когда он прикрыл филолога одеялом.
— Мы же говорили, — прошептал политолог, — что филология нам только помешает.
— Черт-те что, — вздохнул батюшка и перекрестился, опасливо глядя в потолок.
— Нам придется, — резюмировал психолог, — дальше идти без него.
Что мне оставалось делать? Я понимал их корыстные мотивы, но они были правы. Однако решение мое было компромиссным: подождать пару дней. Быть может, интеллектуальные силы профессора восстановятся хотя бы вполовину? Батюшка согласился, астрофизик воздержался, психолог и политолог нехорошо усмехнулись. Историк журналистики, со второго этажа наблюдающий за нами, как за рыбками в аквариуме, поддержал меня. Он не произнес ни слова — просто поднял правую руку в знак согласия и нырнул в свою комнату.
Как что делать? Дербанить!
Хворающий Сергей Александрович смягчил и объединил нас. Мы установили ночные дежурства подле его кровати. Теперь, когда он требовал окончательного развенчания Натана или чинно беседовал с геранью, всегда рядом был кто-то участливый и заботливый. Полотенце на лбу профессора не высыхало, и он смотрел на нас влажными благодарными глазами.
Меня беспокоило поведение психолога и политолога — они составили альянс и явно что-то затевали. А Сергей Александрович в который уже раз просил нас, приступая к исследованию произведений Эйпельбаума, не забывать: это шарлатанство, а не литература.
— Я здесь затем, — шипел сквозь полотенце филолог, — чтобы сделать уничижительный взгляд единственно возможным! Растоптать, растоптать посмертно…
— Мы все здесь за этим, — простонал пастырь. — Но мы все дальше от цели, разве вы не ощущаете?
— Зачем же ощущать? — горько согласился я. — Мы это видим.
— Там есть колоссальная энергия и актуальность, но это не литература! — профессор снова зарылся в подушку, потом повернулся на спину, закрыл лицо полотенцем и протяжно застонал. Вдруг сорвал полотенце и горделиво нахохлился:
— Вы хоть понимаете, что мое критическое суждение основано на художественной интуиции, которая выработалась благодаря пожизненному соприкосновению с подлинным искусством?