тебе из будущего. В качестве аванса. Ты избран для великих дел, но ты так и не успеешь насладиться их великими плодами… Так бывает с выдающимися людьми, Нати. И нынешнее чувство счастья в награду послано тебе из будущего. Из того будущего, в котором все, что ты сделал, даст плоды, но тебя на свете уже не будет… Ты обещал не огорчаться!
— Чему? Чему мне огорчаться?
— Ах, да, — вспомнил енот, и прикусил губку. — Ты же говорил… Не веришь, что смертен?
Натан покачал головой.
— Совершенно прав! А я полную чушь несу! Посмертная награда, пришедшая авансом! — енот поспешно захихикал, ударяя себя лапками по коленкам. — Забудь, Нати! И о своих бреднях тоже забудь. Пустое это все, Нати, пустое и чужое. Не твое! Совесть, которую я пробудил на твоей грязноватой кухне, больше не уснет, какие сказки ты сам себе на ночь ни рассказывай. О боже! — вскричал енот так громко, что ему пришлось снова юркнуть под нары. Отсидевшись там шестьдесят секунд, он вынырнул и встал перед Натаном. — Я понял наконец, что тут случилось!
— И что же?
— Человека сверхдеятельного заперли в одиночке! И его разбил духовный паралич. Другие миры, припадки счастья… Нати! Они только этого и ждут, они же сейчас лапки потирают!
— Опять какие-то «они», — проворчал Натан, но слушал он енота с возрастающим интересом. — Что мне до них? Пусть себе…
— Тебе снова нужна великая мечта.
— Великая мечта? Именно в тюрьме мечты предпочитают исполняться.
— Ты совершенно прав, хоть думаешь, что ироничен, — енот по-наполеоновски сложил лапки, напоминая Натану о дне их первой встречи. — Ты знаешь, когда я выступал на Конгрессе деятелей культуры, когда глядел на этих… — Тугрик крепко выругался. — Мастеров! Какой же это позор! — покачал головой енот. — Разве они достойны звания русского художника? Разве они верят, что их слово способно изменить мир? Что их слово и есть дело, причем великое? А без этой веры, зачем они занимаются искусством?! Разве они знают, что это такое — подчиняться вдохновению, и больше ничему и никому?
— Ты рассуждаешь по старинке, Тугрик.
— Да, я воспитан на классических образцах, — чванливо заявил енот. — А ты? Разве ты не рассуждаешь, не живешь по старинке?
— Да и я, чего скрывать, — Натан глядел на Тугрика недоверчиво, исподлобья, но еноту показалось, что ему удалось зажечь в Натане «искорку великой мечты». Голос енота стал торжествен: — Ты заключен в тюрьму не для того, чтоб тут исчезнуть! Отсюда загорится свет!
— Отсюда, Тугрик?
— О да!
— И как же мы его зажжем?
— А сила слова, Нати?! О чем я битый час толкую? Ты вообще знаешь, что лучшему в себе я обязан книгам, Нати? — Эйпельбаум попытался погладить Тугрика, но тот прервал сентиментальный порыв. — Не для того я прибыл с моих любимых Гималаев, начитанный и просветленный, чтоб тут с тобою прозябать без всякой искры!
— Прости, не оправдал… — Натан намеревался продолжить говорить столь же саркастично, но енот прижал морщинистый пальчик к его губам. Эйпельбаум замолк.
Тугрик встал напротив Натана: хвост его дрожал, пушился и клубился. Хвостом енот и указал Натану путь в исполненное тревог и прозрений литературное будущее.
Этим вечером Натан попросил у охранника бумагу и ручку, и, под незримые и неслышные аплодисменты прячущегося под нарами енота, охранник выполнил просьбу.
Натан написал в начале листа:
«18 сентября. Полная Матросская тишина».
И ручка заскользила по бумаге…
P.S. Получая все более обширную и противоречивую информацию о Натане и еноте, Amnesty International то лишала Эйпельбаума и Тугрика статуса «узников совести», то снова этот статус им присваивала. Так енот и Натан, не меняя места пребывания, становились то «узниками совести», то криминальными элементами. Отрезанные от мирового информационного потока, Эйпельбаум и Тугрик о своих превращениях ничего не знали.
Колокол гражданских прав и свобод
На сорок восьмой день после воссоединения Натана и енота тюремные охранники стали видеть одинаковые, мучительные сны, что привело их к сомнологам, которые только разводили руками и пожимали плечами.
Сны были странны и прерывисты: один охранник начинал смотреть сон, а второй досматривал. Утром они, настороженные и встревоженные, делились друг с другом посетившими их видениями. Охранникам казалось, что кто-то показывает им киноленту про Натана. И кино это было — как резюмировал высокообразованный сотрудник тайной полиции, читающий доносы сомнологов на охранников — «весьма нетривиальным, я бы даже сказал, феллинниевским»…
* * *
…Эйпельбаум сидел за столом, опустив ноги в таз с холодной водой и писал неутомимо. Вокруг него витал ликующий енот, выхватывал исписанные листки, выкрикивал «Блестяще!», подпрыгивал с листами к тюремной решетке, предъявлял их солнцу, шепча: «Все не зря, не зря! К бою готовы, к бою почти готовы!»
Енот уверял Эйпельбаума, что пока тот писал, он придумал стратегию, как войти в читательское сознание, не пугая и настораживая, а расслабляя и лаская: «Нужно подойти к русскому обществу как к трепетной девице, которая поначалу всего боится, а потом уже не может остановиться в своих желаниях».
Енот гладил по голове неутомимо пишущего Натана: «Верно, Нати, ох как верно ты начал! Так и надо: начать с любви и закончить любовью, ей мы с тобой и закончим, обещаю, я вообще считаю, что любовь — это единственное, о чем стоит писать, но, Нати, разве мы можем думать только о художественности, только о любви?» Натан, уносимый вдохновением в дальние миры, уже не прислушивался к еноту. Тугрик это одобрял: «Писатель, — говорил он, причесывая Натана, — ни к чему, кроме своей совести, прислушиваться не должен».
Он ненадолго оставлял в покое Эйпельбаума, но вскоре подскакивал к нему и торопливо шептал:
— Все-все… Ставь точку… Пиши: «Мои слова больше не принадлежат вам… Эти были последними…»
Не поворачиваясь к еноту, Натан ставил точку.
— А вот тут, в финале, — снова не