сдерживался Тугрик, — ты пишешь: «Мы, счастливые, машем им вслед?» Точнее будет: «Счастливые и одураченные». В этом же вся соль…
…Перед Тугриком представало воинство из Натановых произведений. Енот подбрасывал вверх исписанные Эйпельбаумом страницы; они не падали, а выстраивались в парящие пирамиды. Енот приказывал:
— Любовная лирика — налево! Остросоциальные сочинения — направо!
Произведения повиновались еноту.
Когда текстов набралось на собрание сочинений, Тугрик стал смахивать на ушлого литературного агента. В глазках заискрилось плутовство, он постоянно звонил в какие-то редакции и издательства; он уверял Натана, что «все в восхищении» (особенно почему-то Вена и Вятка), подбадривал его и торопил. Звонки Тугрик совершал, сворачивая хвост в трубку (как он уверял Эйпельбаума — телефонную). Однажды, после разговора с потенциальным издателем, разговора страстного, восторженно-матерного, Тугрик подмигнул стопке лирических произведений, и она покорно приземлилась на его правую лапку.
— Ага! — удовлетворенно кивал енот и, скользя глазками по страницам, шептал: — «Моя дорогая, вы победили… Ваша победа и мое поражение… Будет меньше солнца…» Шик и блеск! И закончил по моей просьбе, благодарю! Вот с этого и начнем. Этим и обескуражим! Кто ждет от общественного трибуна, от политика и оратора такого финта? Давай, Нати! Обескуражь! Обескуражь! — Тугрик поворачивался мордочкой к мучительно грезящим охранникам и яростно кричал: — Кураж! Кураж! Кураааааж!
Охранники просыпались, обменивались снами, бежали к сомнологам, те снова пожимали плечами и разводили руками, писали подробные доносы, и все повторялось следующей ночью и утром… Более того: несчастным, читать не приученным охранникам, стали являться листы и строки, предложения и слова. Они произносили себя сами, они нашептывали и громыхали, ласкали слух и тревожили дух. Убаюканные любовной лирикой, охранники пробуждались от колокола, который начинал звонить сразу после сентиментально-эротического шепота. Это был колокол гражданских прав и свобод.
Примечание редколлегии: Шесть наших, независимых друг от друга, но объединенных общей задачей умов, упорно трудились над ее решением. Как нам быть? Если опубликовать запрещенные произведения Эйпельбаума, то наверняка попадет под запрет и наше исследование. А если не публиковать, то каким образом представить читателю объективную картину? Ведь невозможно сделать это с помощью пересказа, намеков и недомолвок — то есть того, что противоречит научному подходу.
В тягостных раздумьях прошли три дня и три ночи.
Картина четвертая
Натан Эйпельбаум вторгается в русскую литературу
Трагедия профессора филологии
О, крики чаек, волшебный шум прибоя и манящий запах пирожков! Как мы на все это надеялись!
Каждый из нас пытался внести в тяжкую атмосферу частицу позитива: я, например, включил пластинку, которая меня всегда успокаивала. И теперь нас, расположившихся в гостиной не в самых живописных позах, обволакивал шум прибоя. Порой раздавались крики чаек, а с кухни доносилось кулинарное бормотание отца Паисия, который решил подбодрить нас своим фирменным блюдом. Вскоре он появился с тарелкой пирожков с капустой и поднес их каждому: румяные, горячие, они таяли в наших ртах под плеск волн.
Вдохновленный пирожками батюшка нашел в себе силы резюмировать исследовательскую ситуацию на данный момент: «Мы поминутно реконструировали пребывание Натана в тюрьме, когда его понесло от блаженной бездеятельности к героизму. Он решил променять счастье на литературу, и не побоялся, будучи заключенным, выступить с произведениями, которые моментально были признаны экстремистскими и стократно ухудшили его и без того горестную участь. Но реконструкция тюремного периода жизни Эйпельбаума не помогла нам понять суть Ната-новых преображений. Спешу напомнить, — с ядовито-сладкой улыбкой обратился он к психологу, — что мы с этого примерно начинали, когда не смогли понять, почему Натан вдруг впал в депрессию, почему захотел принять буддизм и покорился говорящему зверю, то есть, попросту говоря, черту». Богослов испуганно приложил палец к губам, указывая на чучело Тугрика.
Я мрачно поблагодарил отца Паисия за беспристрастный анализ наших усилий.
При этом я мысленно отметил, что раньше батюшка не употреблял словосочетаний вроде «поминутная реконструкция».
— А может быть, — поинтересовался отец Паисий, оглядывая нас добродушным взглядом, — дело в том, что мы… Не обижайтесь только! Может, не в Натане дело, а в том, что мы просто дураки?
Психолог и политолог сердито поаплодировали батюшке под крики чаек.
— Ну как знаете, — пожал плечами отец Паисий. — Мое дело выдвинуть гипотезу, предъявить научному сообществу свою версию.
«Да, не терял времени батюшка среди ученых», — подумал я и обратился к отцу Паисию:
— Мы действительно обязаны проверять на истинность любую гипотезу, но верифицирование данного предположения находится за пределами наших возможностей. Если мы и правда дураки, то не сможем этого постичь: нечем. А если же мы страстно начнем доказывать, что мы умны, то неизбежно превратимся в дураков.
Я похвалил отца Паисия за то, что он так легко поставил в тупик группу ученых.
— Нам же мало тупиков, — мрачно пробормотал астрофизик, протягивая руку к последнему пирожку.
Похвалил я и астрофизика (который почему-то не стал есть пирожок, а принялся нежно его оглядывать). Похвалил, поскольку и в его словах содержалась правда.
Вообще, я был почти лишен необходимого для продолжения исследований азарта. Дело в том, что нам нужно было приступать к изучению писательского периода в жизни Натана. Но как сделать это без профессора филологии? Мы потеряли этого, сейчас так необходимого нам бойца, две недели назад. Из дома скорби, куда его временно (!) поместили, приходили известия одно причудливей другого. По иронии судьбы, наш профессор был помещен в то самое заведение, где сейчас благоденствовал первый биограф Натана, Ф. Крамарник. Говорят, Крамарник, узнав о прибытии коллеги, потребовал поместить его с профессором в одну палату. За великолепное — до этого момента — поведение, просьбу Крамарника выполнили. Всю ночь профессор филологии и первый биограф Эйпельбаума дебатировали, а на следующий день учинили в столовой во время завтрака научную конференцию, посвященную Эйпельбауму. Конференция завершилась побоищем.
Эти, вчера полученные, известия о конференции в дурдоме (я ученый, и обязан называть вещи своими именами) повергли нас в уныние. Никто не выразил эту мысль вслух, но