от столовой и кухни, в котором размещалось все наше управление: директор, завуч, бухгалтер, завхоз и где проводились педсоветы и собрания. Володя ждал меня, грея красные, распухшие ноги у «буржуйки». Он привстал и поздоровался. А в кабинет уже набилось ребят: «чудо»-то шло через двор, и все видели…
Я подал ему руку:
— Здравствуй, Володя.
Он воззрился на меня большими, чистой голубизны, но как бы обращенными в себя и оттого грустными очами.
— А-а… откуда знаешь меня?
— Наслышан.
Он пожал плечами, отвернулся и протянул руки к «буржуйке», почти касаясь ладонями жаркого железа. Я сел за свой стол, сбоку от Володи, и внимательно разглядел его. Серая старая свитка надета прямо на рубаху, давно не стиранную, неопределенного цвета, штаны заскорузлые, гармошкой достают едва до икр, икры и ступни красно-сизые, прямо на глазах пухнут от жары. Нечесаная голова опущена, вижу только нос и небритую щеку. В фигуре и поведении его было что-то такое, что не вызывало ни брезгливости, какую вызывает нищий, юродствующий перед публикой, ни жалости, какая исходит от калек, выпрашивающих копеечки в поездах и на вокзалах. От Володи исходило какое-то, черт возьми, благородство. Он держал себя так, как будто зашел к соседу погреться. В нем ничто не говорило о том, что он своим видом намерен нас разжалобить и что-то получить. Нет, он не был похож на нищего. Угаданное чутьем благородство в этом странном мужике расположило меня к нему.
Так же молчаливо разглядывали пришельца и ребята. Я поглядел на них, и странное дело, мне показалось, что мы сейчас испытываем одно чувство: он нам нравится.
— Ты же, наверно, есть хочешь, Володя? — спросил я и, не дожидаясь ответа, распорядился: — Мальчики, сбегайте на кухню и попросите тетю Нюру… Что у нас сегодня на обед? Ну что есть, то и несите. А вы, девочки, разыщите кастеляншу, пускай посмотрит валенки, из тех, что недавно списывали, и обязательно самые большие.
Все десять или пятнадцать минут, что понадобились расторопным посыльным на исполнение, Володя просидел молча в той же позе отогревающегося в тепле странника. Я понимал, что мои действия находятся сейчас под прицелом десятка внимательных и зорких глаз и все, что будет мною сказано и сделано, станет предметом обсуждения, а результатом — либо капля уважения, либо капля неприязни. Это уж как закон: дети в своих оценках не знают оттенков и полутонов, они знают чувства только в чистом виде. Думаю, что педагогическая наука имеет тут колоссальный пробел. Сколько я прочитал тогда умных книг, но ни в одной не нашел хотя бы краткого исследования той, прямо-таки титанической работы, которую непрерывно совершает детский ум, осмысливая мир взрослых. Исследования касались физического развития, доказывалось, что, играя, ребенок расходует столько энергии, сколько ни в какие другие годы, ни на какой другой работе он не затратит. Что касается затрат ума и чувств, и не в учебном процессе, а именно в познании жизни, которое, я убежден, происходит только путем оценки действий окружающих ребенка взрослых людей, то тут педагогическая наука ничего нам не подсказывала. Правда, косвенно к этому вопросу можно отнести раздел «Личный пример в воспитании», но там всего лишь советы учителю, а не исследование работы детского ума и детской души по осмыслению взрослого мира. Все годы, работая в детском доме, да и после, будучи журналистом и в той или иной мере касаясь школьных проблем, я старался проникнуть в этот таинственный процесс, но скажу, что добился немногого. А без этого — все вслепую, все интуитивно. Без знания надежда только на природный талант педагога. Но знать, как ребенок осмысливает взрослый мир, надо не только педагогу, а в большей мере родителю да и всякому взрослому, соприкасающемуся с детьми. Знаем ли мы, например, сегодня, какие умственные и психические перегрузки испытывает ребенок, когда слышит, скажем, мать или отца, общественных деятелей, говорящих с трибун высоконравственные речи, и видит, как они же дома превращаются в погрязших в мелких страстишках мещан: завидуют, ссорятся, осуждают, крохоборствуют?.. Или, когда мать, оставив ребенка мужу, уходит искать свободной любви, но через какое-то время, перебесившаяся, с покаянно-приниженным видом, возвращается, муж, у которого перегорело, выдает ей прощение, но, успевший пристраститься к вину, вдруг вспоминает о чести, устраивает сцену и… уходит из дома, оставив ребенка жене. Служители своего необузданного эгоизма, они перекидывают друг дружке ребенка, как азартные игроки волейбольный мяч… Или в погоне за лишним метражом жилплощади родители привозят из деревни и прописывают престарелую мать, а когда квартира получена, отправляют старуху назад, объяснив детям, что «бабушка не прижилась»… Или… Или…
О, если бы мы умели встать на место своего ребенка и хоть краешком его глаза взглянуть на себя! Тогда, может быть, поняли бы, с какой беспощадностью «любим» мы своих детей…
12 августа 1984 года
Наконец посыльные вернулись в «канцелярию», неся: одни — полную миску горячей, прямо из котла, обильно сдобренной маслом, щекочущей нос вкуснейшим ароматом гречневой каши, другие — разношенные, со сбитыми задниками и подпаленными голенищами, но еще крепкие, теплые, из серой овечьей шерсти валенки. Смышленые ребятишки поставили миску с торчавшей в каше ложкой на жаркую «буржуйку», а валенки на пол, аккуратно придвинув к Володиным ногам — пятка к пятке, носок к носку, — словно примеряя, в аккурат ли будет обувка. Володя опущенным оком поглядел на дары, уперся локтями в колени, ладонями охватил лохматую голову и застыл в такой позе изваянием, не проронив ни слова. Это обескуражило меня. Не понимали его поведения и ребята: он что, отказывается? Со слов мужиков я знал, что он горд и не терпит, когда ему подают из жалости. Если он голоден, заходит в любую избу, просит поесть и непременно тут же сделает что-нибудь по хозяйству — отработает обед, — а во вдовьих хозяйствах работы мужским рукам хоть отбавляй. У нас же он ничего не просил, и я подумал, что наше непрошеное участие обидело его, но тут я услышал, как втягивает он носом дразнящий запах разваренной гречки, и увидел, что пальцы, стискивающие голову, нервно вздрагивают, и понял, каким усилием одолевает он искушение голодного желудка кинуться на еду. Не знаю почему, но я вдруг поставил ему условие:
— Сначала обуйся, потом будешь есть.
И опять он не шевельнулся, только пальцы на голове все вздрагивали. Да что же это такое?! Если он сейчас встанет, выйдет во двор и ребята опять увидят его красно-синие, распухшие ноги на белом снегу, считай, воспитатель, свое поражение полным: мое поведение будет расценено как жестокость. Я опережаю его