переменила место жительства. Тогда я спросил себя: «И у тебя хватит сердца возвращать такой матери детей?» Розыски прекратили… Детей вскоре отправили в ремесленные училища, так и не сказав им правды о родимой матушке.
Есть поговорка: в болоте не без черта. Тем я и утешился. Тогда. А ныне… Пригласили нас с поэтом Александром Гевелингом на встречу с ребятами в детдом. Выступили, послушали стихи детей, посоветовали, что могли, а потом сидели в кабинете директора, слушая «истории» и статистику. Жуткая статистика: сирот нет, есть «брошенные». Вот одна из «историй»: брат и сестра сданы матерью еще дошкольниками, она ведет разгульный образ жизни, а детям, когда они пошли в школу и научились читать, писала, что у нее важная работа, постоянно в командировках, скоро взять их не может, но при первой возможности приедет навестить. Ложь длилась целых восемь лет, сыну исполнилось четырнадцать, он все понимал и перестал писать и ждать. И вдруг она приехала. Сын вышел к матери, поздоровался, но на шею не кинулся и руки не протянул, сказал, как чужой: «Здравствуйте». Она спросила: «А доченька знает?» — «Нет. Я сказал сестре, что у нас нет матери. Ты умерла». В мальчике вырос мужчина. И впору бы восхититься мужеством ребенка, но, матери, позвольте спросить вас: «Таких ли мужчин желаете вы видеть в своих сыновьях? Или вам все равно? Может быть, вы вообще утратили материнские инстинкты? Тогда не морочьте детям головы, наслаждайтесь плотью и сдыхайте, никому не нужные. Иной судьбы вы себе не уготовили».
8 августа 1984 года
Одно из самых тяжелых последствий войны — сироты. Не один раз подступал я к теме детского дома — и ничего не получалось: довлела конкретика. Живые лица, будни, игры, судьбы обступали меня сразу, как только брался за перо, требовали описать все, как было, и ничего «литературного», конечно, не выходило. В 1964 году познакомился я с Иваном Васильевичем Петровым, безвременно ушедшим писателем, фронтовым офицером. Незадолго до моего прихода в «Калининскую правду» его уволили из собкоров, исключили из партии, и он тяжело заболел. Мы с приятелем пришли к нему в больницу, он говорил, что у него нашли в голове какую-то опухоль, операцию будет делать московский нейрохирург, уверяет, что несложная и на работоспособности не скажется. Так потом и было, но года через три сдало сердце, и он умер прямо у крыльца от второго инфаркта. А вина его, за которую его лишили работы и членства в партии, состояла в том, что в письме к фронтовому другу нелестно отозвался о местных порядках, было что-то о повторении ошибок, о волюнтаризме и авантюризме, однако письмо адресату не попало, а попало к его соседу, бдительному пенсионеру, который и дал письму ход. Времена были строгие, и судьбу человека переломили надвое. Надо отдать ему должное, он не сложил рук, боролся за справедливость до конца, в партии его восстановили и книги его печатали, но борьба укоротила ему жизнь. А тогда, при первом знакомстве в больнице, он сказал мне: «Иван, зачем ты так много пишешь в газету? У тебя, наверно, не остается времени на литературную работу, а по твоим писаниям я вижу, что ты не лишен таланта». Помнится, я сказал что-то о прожиточном минимуме: нам, собкорам, платили тогда сто десять рублей, а насчет, мол, времени не жалуюсь, хватает, но беда — не получается у меня в литературном плане. Он попросил прислать ему рукопись, и я после того, как его выписали, послал ему в Вышний Волочек свой опус. Вскоре пришел ответ: «Прости, Иван, но я высеку тебя шпандырем…» И далее следовало, за что меня надо сечь. Спасибо тебе, Иван Васильевич, за урок, я помню твои советы. Повесть «Как жить будете, мальчики?» потому и родилась, что ты действительно «высек меня шпандырем».
Повесть переиздавалась трижды, но конечно же в ней сказано далеко не все. Я много раз буду возвращаться к теме послевоенного детского дома, осмысливая в своих заметках то одну, то другую ее сторону, но объять целиком так и не смогу. Не знаю, хватит ли моего ума и сейчас. На расстоянии видится иначе, это так, но и теряется немало, на первый план выступает рассудочность, тянет поискать там, в прошлом, какие-то истоки, ведь были чувства, что-то приходило впервые, что-то накапливалось, формировалось, становилось характером… Как передать это? Ведь не разложишь, скажем, чувство сострадания или обостренное восприятие несправедливости на составные: исток, нарастание, превращение в черту характера… Надо быть слишком холодным препаратором, чтобы вот так анализировать свои чувства.
9 августа 1984 года
Прежде всего — о взаимодействии мира взрослых и мира детей. Общеизвестно: родители наставляют детей, дети обязывают родителей. Общее это правило конечно же действовало и у нас, только в более обостренной и более требовательной форме. На взрослых лежала особая ответственность. Не все были готовы нести ее, и такие долго не удерживались. Но те, кто оставался, навсегда прикипали душой к детям. Характерно, что к числу последних относились чаще всего те люди, у которых своя судьба сложилась в чем-то трагически. Не говорю об общих страданиях военной поры, их пережили все, я говорю о таких трагедиях, как у кузнеца дяди Егора, детей которого сожгли фашистские каратели, как у повара тети Нюры, на глазах которой был замучен и брошен в колодец муж… У большинства наших рабочих и воспитателей были свои жуткие отметины войны. Поэтому мир взрослых и был более сострадательным, более чутким и понимающим, чем обычно. Это роднило два мира и начисто исключало дух надзирания со стороны взрослых и недоверия со стороны детей. Это делало почву для установления атмосферы единой семьи благоприятной.
Но вот что я заметил в первые же дни: взрослые отчетливо делились на две группы, и деление это, как ни странно, было предопределено педагогическими инструкциями. Рабочие относились к обслуживающему персоналу, воспитатели — к педагогическому. Это означало: первые обслуживают, вторые воспитывают. Где-то тут крылся колоссальный изъян, который я назвал бы отделением педагогической науки от народного опыта. Мне, выросшему среди деревенских мужиков, совершенно было непонятно, почему дядя Егор, научающий мальчишек разводить в кузнице горн, объясняющий, как надо подковывать коня, или конюх дядя Петя, учивший ребят пахать огород, косить сено, или повар тетя Нюра, которая крошкой не обделила ни одного ребенка, почему они всего только обслуживают, а не воспитывают. Я представлял себе, что именно н а у ч е н и е и есть воспитание, а в н у ш е н и е — это всего лишь сопутствующее научению объяснение, почему и зачем надо вести себя именно так, а не иначе.