— Так, Жиган-Изюм! — говорит он, обращаясь к Генке. — Дуй в погреб за окрошкой… а Тольча пусть хлеба нарежет… Гостя обедом угостим…
Оба, не спеша, направляются в сторону дома. Гость — я — присаживается на лавку. Ануфрий сидит через стол от меня, локти положил на клеёнчатую скатерть. Указательным пальцем левой руки аккуратно двигает солонку: (ширк) пара сантиметров влево, (ширк) пара сантиметров вправо, (ширк) влево, (ширк) обратно.
Он улыбается, едва-едва, уголками губ. И смотрит на меня. Глаза у него голубые, как у Тольчи. Но у Тольчи — это синь июльского утреннего неба, у Ануфрия — арктический лёд, примёрзший к перископу затонувшей подлодки.
ширк… ширк… ширк… ширк…
Над костяшками левой руки — старая татуировка. Намеченные контуром полсолнца с косыми лучами. Буквы УТРО.
Хм… Дедок не так уж и прост…
Дедок вдруг поворачивается в сторону дома и кричит:
— Генок! Захвати там пол-литру нашего продукту!
Генок что-то кричит в ответ из погреба. Понял вроде…
— Дык, значит, нашёл своего дядьку? — говорит вдруг дед мне. — …Или это он тебя нашёл?
Мне уже надоело смотреть, как солонка тусуется, словно шайба под клюшкой. Поэтому с готовностью отвечаю:
— Да, в поезде случайно встретились… Сначала подумали, что однофамильцы… ну а потом уж поняли, кто есть кто…
— Вона как!.. — покачал головой Ануфрий. — Бывает же!..
— Да… — я тоже качаю головой. — Пути Господни неисповедимы…
— Неисповедимы, ага… Всё в его руках… — он добродушно кивает седой бородёнкой. — …А тебя, значит, Сашкой кличут?
ширк… ширк… ширк… ширк…
— Да, Сашкой…
— А ты крещёный-то, Сашка?..
— Нет… — говорю я. Он всё покачивает седой бородой:
— Угу… угу… да тебе это и не надо, наверное.
— Почему это? — улыбаюсь я.
Он пожимает плечами:
— Тебя Господь и так, видно, любит…
— Да? — улыбаюсь я.
Он смотрит мне в глаза:
— Да… А то стал бы он тебе звонить по прямому номеру, прям в нужник… да ещё звать к телефону твою мамку покойную, царствие ей небесное…
ШИРК! ШИРК! ШИРК! ШИРК!
Улыбка медленно сползает с моих онемевших враз губ.
Вот теперь его глаза, точно два куска голубого льда. Елей испарился. И морщинки у глаз я бы не решился назвать сейчас добродушными.
ШИРК! ШИРК! ШИРК! ШИРК! — словно грозовые раскаты.
— У меня в сарае щели с мизинец, — говорит он.
Кажется, я краснею.
— Сними стекляшки, — говорит он. И я не сразу понимаю, что он про очки.
Снимаю Ray Ban и кладу на стол. Из погреба, держа обеими руками кастрюлю и зажав под мышкой пол-литру, появляется Генка.
Ануфрий наклоняется ко мне:
— Глаза у тебя хорошие… честные…
Он оставляет в покое солонку, берёт мои очки и крутит их, рассматривая:
— У пчёл, знаешь, вредителей разных много… Моль восковая… муравьи… бабочки всякие…
Я молчу, наблюдая за татуированным солнцем на его руке.
— А окромя вредителей и враги есть… пчелоед, например… шершень… осы всякие…
Он кладёт очки передо мной:
— Так я в своих ульях им спуску не даю… всех подчистую изничтожаю…
Генка и Тольча движутся в нашу сторону.
— И в Мишинском улье я всех знаю… Кто там матка, кто рабочие… а кто трутни…
Я молчу.
— Смотри… — говорит он. — Не знаю, кто ты и зачем тута появился, но если зло какое задумал, то лучше уезжай сразу…
— Я зла никому не желаю… — нехотя отвечаю я.
— Дай-то Бог… — говорит он и уже громко. — …Ну, Жиган-Изюм! Тебя только за смертью посылать! Гость оголодал уже!
И ласково смотрит на меня. И от этой его ласковости у меня мурашки по спине. Понял я, что порубит такой Ануфрий топором на куски, закопает в лесу, а потом чай пойдёт пить, с бубликами.
Генка зубами вытаскивает пробку из бутылки:
— Ну! По пять капель?
Жил когда-то в Смоленской губернии такой себе Василий Ежов. Нарожал с женой кучу дитёв и крестьянствовал помаленьку. Революцию встретил с пониманием. Но в коммуну идти отказался: работать надо, детей в люди выводить. Некогда на собраниях заседать. Тем более только-только из нищеты выбрались: вон корову смогли, наконец, купить да машинку швейную жене на именины, «Зингер». Так и сказал пришедшей к нему местной партячейке. Партячейка — известный пропойца Петька Гнездилов и его дружки-гультяи, аж сизые от самогона, молча выслушали его. Посмотрели на детей, сидящих на лавке с ложками в руках: ужинали Ежовы как раз, и ушли, топая сапогами, бросив напоследок:
— Ну-ну… смотри, Василь… как знаешь…
Отказался Василий Ежов и от вступления в колхоз. И от участия в продразвёрстке: детей у него было много, ели они тоже не мало.
— Ну-ну, смотри, Василь, — говорили ему несколько раз в течение последующих лет.
— Ой, Васенька, как бы беды не было, — говорила его жена Варвара, качая младшенькую Катеньку. Предпоследний ребёнок, четырёхлетний Яшка, сидел рядом с мамкой.
— Что ж мне корову им отдать в ихний колхоз? — хмуро бурчал Василий. — Да ещё за так… за шиш с маком… итак зерна три четверти забирают…
А однажды забрали у него всё. Самого его назвали «кулаком», а имущество экспроприировали в пользу колхоза.
— …Тарелок оловянных — пять штук… машинка швейная «Зингер» — одна штука… — равнодушно диктовал Петька Гнездилов секретарю, бродя по избе Ежовых. Указанные предметы выносили во двор на телегу, которая тоже была ежовской. Маленькая Катенька надрывалась плачем, Яшка, вцепившись в мамкин подол, блестел глазами.
Когда выводили корову, Василий не вытерпел и кинулся с кулаками. Его сбили с ног, стукнули прикладом по голове:
— На-ка! — и увезли куда-то. Люди говорили, в Сибирь.
Варвара с горя захворала и вскорости померла. Детей её раздали по детдомам, и больше никто их не видал. Да и они друг друга не встречали более… Кто от тифа помер, кто — на войне…
Мелькал в Донбассе прям перед сорок первым некий Ячта Ё ж, с наколкой на левой руке и заточкой в кармане. Фулюганил всяко, да девок портил…
А уже после войны пришёл как-то в ту самую смоленскую деревню моряк — в бескозырке, с орденами. Зашёл к бабе Марфе, соседке Ежовых. Потом оттуда — в сельсовет.
— Говорят, Ежова Василия реабилитировали? — спросил он, широко расставив ноги и заложив большие пальцы за ремень с якорем на бляхе.
— Да, — сказал первый и единственный секретарь деревенской партячейки Сидоренко, глядя на молодца поверх очков, — а вы кто, собственно, будете?
— Я-то? — ухмыльнулся морячок. — Яков Ежов я.
И глянул своими голубыми глазами так, что у Сидоренко вспотели ладони.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});