фронт. Новый главврач молчал. Я забрасывала тех немногих, кто ещё находился в Ленинграде, просьбами не оставить моих девочек, сообщить мне, в каком они состоянии. Одна из знакомых ответила телеграммой, от которой я чуть не лишилась остатков разума. Там было три слова: «Мама Валя больнице».
Значит, мама жива? Они с Валей в больнице? А где же Реночка?
На почтамт зашёл Яхонтов. Увидев, в каком я состоянии, взял телеграмму и обратился к начальнику почты. Телеграф сделал запрос во все пункты следования телеграммы. Пунктов было много. Телеграммы в войну шли через Сибирь. Дубли подтверждали содержание. Внёс ясность лишь сам Ленинград. Решив, что «мама» – это обращение, цензура оставила это слово, а «Реночка умерла» – изъяла. Полный текст был: «Мама Реночка умерли Валя больнице».
То есть Реночки тоже больше нет в живых? Младшей, самой доброй и ласковой, всегда за всех просившей прощения Реночки? На этот раз я не кричала. Не смогла и заплакать. Превзойдя всякий человеческий счёт, жизнь люто расправилась с нашей семьёй. Много лет спустя сестра рассказала, как, лёжа на соседней кроватке, младшая сестрёнка перед смертью взывала к ней: «Валечка, мне больно! Я умираю, помоги, мне больно! Помоги!» Чудом уцелевшая средняя сестра, выйдя из больницы, побрела домой. Комната была разорена. Она зашла к соседке. Та ответила:
– Родственники ваши здесь всё позабирали. Остальное я продала. Думала, ты умрёшь.
Ослабевшая и одинокая Валечка добралась до детского дома и попросила её там оставить. Пережитый голод дал осложнения на ноги. Она слегла. Не могла ходить. На какое-то время я опять потеряла её след. И только из Углича, куда по Мариинской системе вывезли этот детдом, я получила её страшное письмо.
Четырнадцатилетняя сестра бесхитростно и неутешно описывала то, что её мучило: как, получив однажды на все карточки хлеб, поднимаясь по лестнице на четвёртый этаж, едва передвигая опухшие от голода ноги, она отщипывала кусочек за кусочком от общего пайка и съела его весь. Отогреть душу сестры могла бы я одна. Написала заведующей детским домом, в котором находилась Валечка, умоляя доставить её ко мне. Деньги на переезд её и сопровождающего, как она велела, я незамедлительно выслала. Ждала со дня на день приезда сестры.
* * *
Ещё осенью 1942 года, проявив твёрдость, я заставила Эрика подать заявление в медицинский институт. Он должен был его закончить, должен был стать дипломированным врачом.
Эрик выдвинул условие:
– Если ты тоже поступишь в медицинский. Мы всё должны делать вместе. Учиться и работать в какой-нибудь больнице тоже вместе.
У войны, ссылки, у жизни, истребившей мою семью, отвоёвывать, кроме этого бесповоротного «вместе», больше было нечего. Что-то скомкав в себе, я согласилась.
Преодолев страх перед анатомичкой и всем, что с этим связано, я сдала экзамены и была принята на первый курс. Эрика, закончившего три курса в Ленинграде, зачислили на четвёртый без экзаменов. Оба мы стали студентами эвакуированного во Фрунзе Харьковского медицинского института.
Группа, где я училась, состояла преимущественно из выпускников средней школы. Я была «старшей». Девочки на уроках анатомии вынимали надушенные платочки. Я воспитывала в себе волю, обходясь без оных. Через «публичку» Эрик доставал атласы и книги. Я с головой ушла в занятия. Успевала по всем предметам. С великим удовольствием оставалась после лекций, чтобы кому-то объяснить пройденное. Особенно часто занималась с киргизским мальчиком Чингизом. Он благодарно и усердно внимал латыни и анатомии. Я читала дополнительную литературу и скоро стала «первой» студенткой. Жаждала на занятиях, чтобы меня вызвали, отвечала на «отлично». В том, что я получу сталинскую стипендию, сомнений уже не было. Она была нужна. Курс был очный. Работу в театре я оставила.
Нелегко было в военное время справляться с хозяйством. Дров и угля не было. Для того чтобы добыть топливо, я, крадучись, вечерами всаживала в какой-нибудь забор топорище и выламывала доску. Ещё лучше было набрать впрок ненужного барахла, намочить его в мазутной луже и растапливать им печку. Тряпьё начинало хрипло и сердито урчать и быстро нагревало чугунную буржуйку. Барбара Ионовна часто бывала у нас. Приходила, по её любимому выражению, «дуть кофе»; принесла к нам на хранение остатки своих вещей. Ко мне она теперь относилась с подчёркнутым уважением.
В январе 1943 года началась зимняя сессия. Я боялась только за последний экзамен. Как раз перед ним подошёл срок сдавать на донорском пункте кровь. Ни пропускать, ни откладывать эту процедуру я не считала для себя возможным. После неё случались сильные головокружения, одолевала слабость. Эрик пришёл за мной на пункт, помог дойти до дому. Я неукоснительно продолжала перетапливать донорское масло – теперь уже для одной Валечки, которую ждала и не могла дождаться. Поднять её, поставить на ноги было делом первостепенной важности. Часть донорского пайка позволила нам с Эриком отпраздновать успешное окончание сессии. На мазутном огне я напекла оладий, о которых в ту пору многие могли только мечтать. Эрик вынул припрятанные им для подарка мне туфли:
– Примерь. Это тебе. Если бы не ты… Всё в тебе… Спасибо за всё.
Мы сидели вдвоём, грелись у ещё не остывшей буржуйки. Больше всего на свете я хотела спать, спать и спать. Расстилая постель, прислушивалась: казалось, кто-то ходит под окном.
– Сходи посмотри. Слышишь? – попросила я Эрика.
– Слышу, это ветер! Тебе померещилось.
– Вот опять…
– У тебя просто расходились нервы. С завтрашнего дня – каникулы. Отдохнёшь.
Отоспаться? Это хорошо. После окончания сессии, сдачи крови, горя и бед я чувствовала себя больной.
– Спи, спи, – говорил Эрик. – Завтра утром, когда пойду на работу, не буду тебя будить. Договорились?
– Угу.
– Спи.
Глава четвёртая
30 января 1943 года начинались зимние каникулы. Со сна я виновато пробормотала Эрику: «Не сердись, что не встану тебя проводить». Осторожно прикрыв за собой дверь, он вышел на кухню. Сквозь дремоту я слышала его осторожные шаги, позвякивание железного стерженька в полупустом рукомойнике, скрип буфетной створки. Шумы были приглушённые. «Меня берегут, любят», – убаюкивала я себя.
Попив чаю, Эрик вернулся в комнату за портфелем. Надел пальто, нагнулся, поцеловал. Не вырываясь из тёплого полусна, я ответила ему. Я приоткрыла глаза только тогда, когда он выходил из комнаты. Свет из кухни высветил Эрика и впечатал его силуэт в зрительную память. Дверь за ним закрылась. Я повернулась к стене и уснула, не подозревая, что в эти мгновения Эрик уходит из моей жизни навсегда.
Вскочила я около девяти утра. Барбара Ионовна обещала прийти утром, а надо было успеть сбегать на рынок. Между делом вспомнила, что собиралась проверить, нет ли