Мечтать о будущем она не мешала. В клинике хирург Царёв, под началом которого работал Эрик, иногда разрешал ему делать операции. Эрик был счастлив без меры. Хирургия привлекала его больше всего.
– Представляешь, был такой хирург Оппель, – приступал он к излюбленной теме. – У него в операционной всё было не в белом, а в чёрном цвете… Были ещё знаменитые братья, хирурги Вредены. Эммануил Романович при операции аппендицита делал разрез в пять-шесть сантиметров. Ему было важно, чтобы шов был красивый. А его брат Роман Романович оспаривал такой подход…
Рассказы о хирургах и хирургии были пересыпаны медицинской терминологией. Я останавливала Эрика и спрашивала, что такое «анамнез», «бокс», «гистология». Он увлечённо объяснял.
– Эрик, ты должен закончить институт! Должен!
Идея эта постепенно обретала контуры, стала программной. О «Серёже» Эрик и слышать не хотел, мотивируя тем, что думать о ребёнке в условиях ссылки – преступно. Все помышления Эрика о будущем упирались в срок ссылки. «Вот кончится ссылка, уедем, начнём…» – рефрен любого разговора. И всё, что сулило будущее, было «изумительно». Однако, слушая его, я всегда ловила себя на странном ощущении, что мысленно не следую за ним. Я не ощущала, «не видела» будущего. А если и пыталась что-то представить, всё перекрывал какой-то чёрный полог.
Когда Эрик спросил меня вдруг: «Можно к нам придёт мама? Она хочет с тобой помириться», – я обрадовалась. Любая ссора была для меня мучительна. Со свекровью – тем более. В саду я развела на камнях огонь, приготовила голубцы. Барбара Ионовна неуверенно спросила:
– Ну как, Тамара, сможешь меня простить?
– Уже простила.
– Эрка тебе не рассказывал, как нас обчистили?
Из Ленинграда ей написали, что родственники продали оставленные ими вещи – серебро, малахит и прочее – и деньги истратили на себя. А голубцы уже доклёвывали куры… Сконфуженность облегчила примирение.
* * *
Мир моих собственных причуд был скрыт от всех. Если дождь переходил в ливень, а Эрик, уйдя на работу, забывал захватить плащ, я брала спасительное обмундирование и зонтик и отправлялась его встречать. Аллеи были безлюдны, и, шлёпая по лужам, я начинала вдохновенно читать стихи, исступлённо доигрывать неизвестно где и как зародившиеся сюжеты; я повелевала, миловала, спасала, в кого-то перевоплощалась, натиску недобрых сил ставила преградой гневное шиллеровское «нет»… Меня увлекала, вбирала в себя эта странная страсть игры. И чувствовала я себя в эти минуты необыкновенно счастливой и свободной.
Театр и мастерские располагались в тенистом дубовом саду. К выпуску готовилась «Коппелия». Работать приходилось допоздна. Эрик приносил мне в театр обед. Я сидела на скамейке и расписывала кувшины. Главный художник подошёл посмотреть и вдруг, выхватив у меня из руки кисть, мазнул меня краской по щеке. Он убегал, я, побросав всё, – за ним: догнать, отплатить! Перепрыгивая через скамейки, мчась сквозь солнечную чересполосицу, я не заметила, как налетела на разговаривавших невдалеке Эрика и главного режиссёра Русской драмы Уринова, – и остановилась как вкопанная. На следующий день Уринов явился к нам в цех и, подойдя ко мне, очень серьёзно, даже как будто с обидой стал меня укорять:
– Нехорошо получается! В какое вы меня поставили положение? Приезжает, понимаете ли, на гастроли Смирнов-Сокольский и чуть ли не выговор мне делает: «Как же ты до сих пор не взял в театр Тамару Владиславовну Петкевич? Она ведь замечательная актриса».
Я и шутку не сразу оценила, и с ответом не нашлась, смешалась, а он продолжал:
– Ну так как, попробуем вас на роль Ксении в «Разломе»?
– О-о-о!!!
Я смотрела «Разлом» в одном из ленинградских театров. Была влюблена в роль Ксении. Но – театр? Сцена? Роль? И я? Господи! Возможно ли такое? Прибежав домой, я с сильно бьющимся сердцем рассказала Эрику о состоявшемся разговоре.
– Нет, нет и нет, – оборвал он. – Какой театр? Ты ведь шутишь, правда? Это легкомысленно! Мы же в ссылке. Я прошу тебя. Я тебя очень прошу: выкинь это из головы.
Доводы Эрика были вполне разумны. И в самом деле, это ведь – ссылка. Действительно! Работа, которую я имела, – удача, надо ей дорожить. Надо быть серьёзной. А что-то собственное, моё – это не главное в жизни. Почему? Я не знала: почему?!
– Нет, – понуро ответила я главному режиссёру на следующий день.
* * *
Перед премьерой «Коппелии» всех нас позвали на верхнюю галерею посмотреть оттуда задник, разостланный на полу. Мы с Натальей Николаевной Трусовой тоже поднялись. Пожилая художница, которую все уважали за талант, но называли за глаза «придурковатой», выглядела и правда нелепо. Волосы заплетены в две тонюсенькие косички, перевязанные красненькими ленточками, выражение лица унылое.
– Знали бы вы, как я мечтала вот о таком моменте там, в лагерях! – сказала она вдруг.
– Где, Наталья Николаевна? – насторожилась я.
Отец её, как бывший домовладелец, был арестован ещё в 1927 году. И пропал. Сама Наталья Николаевна училась в Петербурге, в частном художественном училище барона Штиглица. Как одна из талантливых и преуспевающих учениц, была отправлена в Италию. На фотографиях, которые она мне позже показала, в девушке с толстенной косой и весёлыми глазами невозможно было узнать нынешнюю старуху. Фотографий было много: у моря, у памятников, в музеях – у картин, за обеденным столом в итальянской семье. После возвращения в Советский Союз Наталья Николаевна вышла замуж, а через два месяца после свадьбы её арестовали. На допросы следователь выводил её к линии железной дороги, когда курьерский поезд проходил станцию, где располагалось НКВД. На поводке вёл собаку.
– Ложись на рельсы, – приказывал он.
В таком положении ей надлежало отвечать на вопросы, которые он задавал. Она слышала, как приближается состав, пыталась вскочить. Следователь кричал:
– Лежать!
Он доводил её до безумия. Иногда натравливал на неё собаку. Дрессированная овчарка по команде бросалась на неё – и только в последнюю долю секунды, когда Наталья Николаевна уже теряла сознание, следователь менял команду «возьми» на «не тронь».
Отсидела она восемь лет. Муж, с которым было прожито так мало, дождался её. Но через две недели после возвращения жены умер у неё на руках.
– Как же вы живёте сейчас? – потрясённо спросила я Наталью Николаевну.
– Как? Есть радости. Когда просыпаюсь ночью, можно зажечь свет, почитать. Могу открыть окно в сад и смотреть на звёзды. Могу выпить стакан компота, который варю себе с вечера.
И про бантики свои сама сказала:
– Я ведь знаю, что старая, только иногда забываю об этом. Те годы кажутся непрожитыми, вот я и путаюсь в этой неразберихе, беру и цепляю бантики. Надо мной, наверно, смеются. Впрочем, мне это всё равно.
Много лет спустя в Публичной библиотеке в альбомах по