хуже. И навсегда – хуже. Открылось это как истина. Жестокая и бесстрастная. Ну а я не умела терпеть, не умела сносить бездушие. И я упала духом.
Меня уже держали более десяти часов подряд. На ручных часиках было девять вечера, когда военный наконец расположился за столом и начал опрос: «Фамилия, имя, отчество, год рождения, образование; имя отца, матери, есть ли сёстры, братья, кто муж?» Анкета была заполнена. По моему разумению, он должен был приступить к чему-то главному, ради чего меня сюда привезли. Но он опять ушёл, оставив меня в ночной пустой комнате, за стенами которой уже не стучали машинки и не слышно было шагов.
Только в час ночи военный вошёл в кабинет так, что я поняла: надолго. Он велел мне пересесть к столу. Подняв глаза и чеканя слог, медленно произнёс:
– Петкевич! Вы… а-ре-сто-ва-ны!
Всё живое во мне, вся я мгновенно свилась в клубок, оторвалась у самой же себя от сердца и со страшной скоростью покатилась в какую-то тьму, глухоту, преисподнюю. Удивилась: сколько же пространства заключено внутри! Как долго и как отдельно скатывалось сердце-шар, догоняя меня! Это и есть «то»! То самое страшное на свете, чего я так давно уже боялась. Так человек оказывается на другой орбите, в другом измерении, где даже дышать требуется по-иному. Хотелось упасть. Нейтрализовать, стереть сказанное беспамятством. Была физическая потребность отключиться от ощущения, что жива. Хотя бы сон, в конце концов, хотя бы чтоб никого вокруг и… совсем тихо…
Показав ордер на арест, следователь уселся поудобнее и приготовился работать. Начался первый допрос.
– Итак, Петкевич, расскажите о своей контрреволюционной деятельности. Всё! Всю правду!
Неужели надо отвечать? А я ничего не могу. Даже голос этот слышать не могу.
– Никакой контрреволюционной деятельности не было. Вы ошиблись.
– Мы не ошибаемся. Лучше расскажите всё сами. Ну!
– Мне нечего рассказывать.
– Начните с рассказа о том, – продолжал он, – с каким заданием вы были направлены ленинградским центром во Фрунзе. Что сюда везли? Как фамилия человека, с которым связывались по приезде во Фрунзе? Кто инструктировал в Ленинграде перед отъездом?
В ожидании предстоящего разговора я не перестраивала своё сознание. Необходимости оборонять себя не было. Вся моя жизнь была нараспашку. Я чувствовала себя в состоянии опровергнуть любую ошибку. Но сейчас в невообразимом, чудовищном наборе «Ленинград – центр – Фрунзе» я едва узнавала своё решение ехать к Эрику, приезд во Фрунзе. Значит, эти вопросы всё-таки имели ко мне отношение?
– Дайте сюда вашу сумочку, – потребовал следователь, – и часы снимите с руки. Положите на стол.
Что-то всколыхнулось внутри. Отдать сумочку с десятком мелочей? С ножницами, письмами, пудреницей, на которой выгравировано: «Дорогой Томочке от Давида»? Только что отняли жизнь, а сумочку было жаль. Мне давали понять, что ничего лично мне принадлежащего больше нет? Да, так.
Я сидела не шелохнувшись. Следователь привстал, перегнулся через стол и хватко забрал из рук сумочку. Часы я сняла сама, чтобы он ко мне, не дай бог, не прикоснулся.
– Ну а что везли отсюда, из Фрунзе, в Ленинград, когда внезапно выехали весной? – вернулся к допросу следователь.
Так трактовалось здесь, в НКВД, моё отчаяние после ссоры с мужем и свекровью, когда я рванулась домой, к маме. Я, как первоклашка, отвечала, что ни о каких центрах не имею понятия, что нигде, никто меня не инструктировал, ничего никуда не возила.
– С какой разведкой были связаны? Какую диверсию должны были осуществить здесь? – теснил меня следователь куда-то к краю пропасти.
Каменьями летели в меня вопросы: чудовищные до идиотизма, не имеющие отношения к представлению о нормальном. Не было больше ни воздуха, ни пространства, куда можно было бы переместиться, спрятаться, отвалив нагромождение измышлений. Неутомимый следователь спрашивал и писал протокол. И вера в логику, правду покинула меня. Что-то здоровое вынырнуло ещё раз, доплясало своё странное «тра-ля-ля» и исчезло совсем.
– Вы меня с кем-то путаете, – пыталась я время от времени протрезвить воздух этой комнаты.
– Нет, Петкевич, мы вас ни с кем не путаем. Поймите: чистосердечное признание – единственный выход для вас.
И следователь опять и опять дознавался: какая разведка, какое задание? Допрос он прервал внезапно. Тоном сожаления за «непростительную оплошность», почти с простой человеческой интонацией, которая воспринималась теперь как мерзкое лицемерие, он воскликнул:
– Ведь вы же голодны! С утра ничего не ели!
Позвонив, он велел принести две порции «второго». Ночью, в три часа, в казённом кабинете НКВД появившийся на столе бефстроганов представился адской едой. Если упрямство – признак жизни, значит я была жива. Я знала, что к пище ни за что не притронусь.
Отужинав в одиночестве, следователь продолжил допрос. Кроме «не знаю», «нет», «не слышала», мне нечего было отвечать. Он взывал к моему разуму: во-первых, «отвечать правду»; во-вторых, «всё-таки поесть». И снова спрашивал:
– Какое вознаграждение вы получали от тех, на кого работали?
Измолачивание вопросами прекратилось вдруг. Следователь вызвал дежурного:
– Отведите арестованную в камеру!
Разве сердцу было ещё куда падать? Оно упало. Я немало слышала о камерах тридцать седьмого года. В какую меня?
– Прямо, – говорили мне, – налево, направо, вниз, налево.
Наконец одна из дверей открылась во двор, в ночь. Квадрат звёздного неба над головой взвизгнул вместе с дверью и отлетел куда-то ввысь. Ещё несколько ступеней вниз, и я очутилась во внутренней тюрьме НКВД. Появились надзиратели. Открывали ворота, замки и тут же их задвигали, защёлкивали. Длинный коридор. По обе стороны множество дверей. Под потолком тусклые лампочки.
Было чувство, что по коридору иду не я, а только часть меня. Остальная «я» на каждом шагу всё падала и падала плашмя. Потому что невозможно было всему этому быть. Даже в ошпаренной, вымороченной действительности – невозможно. Но «падала» я в самой себе, в ровно двигавшейся оболочке себя. «А-а-а!» – кричало ослепшее нутро. Опять гремели ключи. Как много железа вокруг! В камерах тридцать седьмого года, рассказывали, негде было лечь из-за скопления людей. А сколько здесь? Какие, кто они?
Дверь отворили. Там была кромешная тьма, яма-пропасть. Я обернулась. Сзади стояли дежурный и мой следователь. В последнюю секунду он не протянул, а резко сунул мне мою чёрную шляпу, которую почему-то держал в руке. «Это карцер», – сообразила я. И шагнула туда. За мной заперли дверь. Из какой другой тьмы я вплыла в эту? Желание было одно: лечь. Пошарила рукой, ногой по полу, по стене. Нигде ничего. Кроме стен, цементного пола – ничего.
Изнеможение. Бессилие.
Какое-то время я простояла, притулившись к стене, потом съехала и села на цементный пол. Знобило. И жгло внутри. Мозг горел. Вставала опять. Снова, как