Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общих чертах — такая вот ситуация. Не хочу и не могу оценивать степень вины доктора Шмидта и искренность его поступка, последовавшего за принудительным участием в мерзостных деяниях, потому что годы спустя на Колыме, рядом с полярной шапкой, мне доводилось встречать и таких врачей, к которым я навсегда сохранил тихую признательность за их человечность и профессионализм, и других, не оставивших по себе ничего кроме презрения.
Знаю лишь, что палец, которым щупленький итальянец в проволочных очках указал на доктора Джо, был перстом Возмездия. Такое было время — время поляризации и категорических суждений, без нюансов и смягчающих обстоятельств.
Позже я узнал, что доктора судили в Милане и приговорили к восьми годам тюремного заключения, об этом даже писали газеты — одни с легким недоумением, другие — с удовлетворением. В тюремной больнице он зарекомендовал себя старательным специалистом и был помилован на третьем году отсидки. И если сейчас он живет пенсионером где-нибудь в Оттобрунне под Мюнхеном и случайно читает эти мои строки, я хотел бы ему сказать: «Хеллоу, док Джо! Знаю, война — ужасная гадость, делающая человека соучастником — порой случайным, порой — сознательным. Я далек от того, чтобы выносить приговоры, поэтому скажу лишь, что помню твое доброе ко мне отношение».
Убежден, что кто-то может гневно возразить мне по этому поводу (и я не сомневаюсь, что его возмущение будет обоснованным). Поэтому отвечу ему как тот старый раввин: «Ты тоже прав!»
522 июня — то есть по капризу случая ровно через четыре года после того, как нам внезапно пришлось прервать путешествие к сопкам Маньчжурии, и резко развернуться в противоположном направлении — на мое имя пришла бандероль из Международного Красного Креста в Женеве. Хочешь верь, хочешь — не верь, но еще до того, как распечатать конверт дрожавшими пальцами, я знал, что это весть от ребе бен Давида, которой я так долго дожидался; и я даже знал, что именно он мне пишет. Я боялся прочесть это письмо: брал в руки конверт, потом откладывал, потом снова брал и снова откладывал, словно это могло изменить его содержание. Да и трудно было читать сквозь пелену наплывающих слез, потому что в конверте была справка Международной комиссии по расследованию нацистских преступлений в Освенциме, свидетельствующая, что Сара Давидовна Блюменфельд, по отцу Цвасман, погибла в концлагере 3 марта 1943 года. Была выписка из протокола № 107/1944 военной прокуратуры Третьего Украинского фронта о массовом расстреле мирных граждан местечка Колодяч на территории Украинской ССР. А еще — выписка из Указа о посмертном награждении орденом Красного Знамени бойца тернопольского партизанского отряда Иешуа (Шуры) Исааковича Блюменфельда и радистки тернопольского партизанского отряда Сусанны Исааковны Блюменфельд, павших в боях с гитлеровскими захватчиками. И еще один документ на типовом бланке небрежно, на скорую руку, заполненном каким-то бюрократом, гласивший, что гвардии лейтенант такого-то полка, такой-то армии Первого Прибалтийского фронта Яков Исаакович Блюменфельд не вернулся из разведывательной операции в тыл противника в районе Витебска и считается без вести пропавшим. «Настоящий документ выдан родным для…» Боже мой, Господи! Да что мне теперь эта бумажка, раз моего мальчика нет в живых? Одна надежда, что его гибель хоть на секунду помогла приблизить конец этой проклятой войны!
«Дорогой мой Изя!
Мне, наконец, удалось собрать все эти справки, которые пересылаю тебе, благодаря великодушной помощи одного иностранного корреспондента, через Красный Крест. Знаю, что это принесет тебе страшную боль, но я уже говорил, что плоды напрасных надежд горше самых печальных истин. Сейчас это происходит по всей стране, захлестываемой волнами страшных вестей о родных и близких, которые никогда не вернутся.
Не смею давать тебе советы, как поступить, потому что и сам я на перепутье, на дне черной ямы. Колодяч сожжен и разрушен почти полностью — уцелели лишь кирпичные дымоходы. Сегодня наше местечко выглядит как мертвый лес печных труб!
Но люди все же постепенно возвращаются на родные пепелища. Вернулся и кое-кто из наших; я горжусь ими, их боевыми орденами, но дома — увы! — их никто не ждет — никто ведь не уцелел. Приходится все начинать с начала, кирпичик за кирпичиком. Потому что пришел „Шпат шмитта“».
Я оторвал глаза от письма, вспоминая уроки Талмуда: «Шнат шмитта», седьмой — «субботний» год, когда следует оставлять землю под паром, чтобы она отдохнула и покрыла травой своих мертвецов. «Шнат шмитта!» — каждому свое в седьмой год отдыха, а затем — все сначала!
«Поэтому, Изя, я остаюсь здесь, с нашими — сейчас я нужен здесь! Я должен помочь им осознать, что случившегося можно было избежать, оно могло не произойти, и что кроткое примирение, с которым многие восприняли все это, может, и содержит в себе мудрость нашего прошлого, но вряд ли дает надежду на будущее. Я ведь не пророк и не цадик — просто обычный раввин в обычном местечке, каких тысячи. Меня самого раздирают сомнения в истинах и земных, и небесных, но я хотел бы помочь людям осознать смысл случившегося и освободиться от уз смирения и библейских снов — как сделали это наши храбрые маккавеи из Варшавского гетто, вечная им память! Нашим людям принадлежит все прошлое племени Авраамова, но в будущее следует смотреть широко открытыми глазами. По крайней мере, я так думаю.
Зачем я тебе все это пишу? Чтоб ты понял, почему я должен остаться здесь. Но у тебя, дорогой мой, самый дорогой Изя, мужа моей покойной сестры, отца моих погибших племянников, слишком чувствительная, израненная душа и подорванное здоровье. Я не хочу видеть тебя сломленным, как разбитый горшок в седьмой субботний год. Поэтому прошу тебя: пока не возвращайся. Живи где-то там, найди себе место у реки, засей пядь земли и поливай ее — пусть прорастет трава.
Всегда твой — Шмуэль бен Давид.
P.S. Узнал все, что было можно было об Эстер Кац: помнишь, что ее отправили на лечение, но обратно она — увы! — уже не вернется. Не знаю, где ее могила. Все, что с ней случилось — великая несправедливость. Но ее следы на песке моей жизни останутся навсегда!
Ш.Б.»
Странно, но факт: чем сильнее удар, тем тупее боль. Она приходит позже, гораздо позже… Может, природа закодировала это на клеточном уровне, как способ выживания? Ты замечал, мой читатель, что на похоронах близкого человека в голову лезут какие-то мелкие или даже совершенно непозволительные в этот торжественный и скорбный миг мысли? Словно душа сознательно выкручивает пробки, чтобы не произошло короткое замыкание. Страницы содержимого этого большого женевского конверта в беспорядке рассыпались по одеялу моей госпитальной койки, на которой неподвижно лежал и я, уставившись остановившимся взглядом в потолок. Перед моим внутренним взором простиралась серая равнодушная пустыня — без горизонта, без разделительной линии на «верх» и «низ», на «жизнь» и «смерть», на «вчера» и «завтра».
Не знаю, как долго это длилось, но мой черный ангел попытался выдернуть меня из глубин безвременья и повез меня на прогулку у стен крепости. Я подчинился ей как безвольная кукла. Фуникулер, конечно, не работал, но у Эйнджел был приятель в хозяйственной части, он и отвез нас на вершину горы на военном джипе. Джефферсон — да, точно, его звали Джефферсон, был в сто раз чернее, чем Эйнджел, а когда смеялся, его зубы сверкали белизной белее, чем ее медицинский халат. Так вот, этот Джефферсон отвез нас к стенам крепости, но сам остался внизу, на шоссе, у машины — может, по просьбе сестры Эйнджел.
Внизу у наших ног раскинулся зажатый меж хребтами Альп Зальцбург, великолепный царственный Зальцбург, с его дворцами и площадями, церквями и крутыми узкими улочками — отсюда, с высоты, он казался макетом или городом миниатюрных сказочных человечков. Эту сказочную красоту пятнали руины разбомбленных зданий и сожженные крыши высоких домов.
Сестра Эйнджел указала на соседний холм, густо поросший пышной зеленью.
— Видишь тот белый дом за изгородью, вон там, за деревьями? Знаешь, чей он?
— Откуда мне знать! — равнодушно ответил я.
— Стефана Цвейга!
Что-то во мне дрогнуло, разбудив воспоминания о ночах, проведенных за чтением его книг, когда мама Ребекка озабоченно заглядывала в дверь, проверяя, почему я еще не потушил керосиновую лампу.
— Стефана Цвейга… — повторил за ней я. — Он ведь уехал, кажется, в Америку. А где он сейчас?
— В раю для праведников, — ответила Эйнджел, не отрывая взгляд от белого домика. — Давно уже. Впрочем, не так уж и давно, но время в войну сгущается до предела: в сорок втором они с женой покончили жизнь самоубийством в Бразилии.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Квартал. Прохождение - Дмитрий Быков - Современная проза
- Заколдованный участок - Алексей Слаповский - Современная проза