Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тырха Ночка зарычал и прыгнул вперёд — от переживаний, не чтобы покалечить; пока не чтобы покалечить — но Скопцов всё равно отшатнулся, буквально-таки спрятался за спиной побледневшей госпожи Туралеевой — да как же он дальше будет жить с таким позором — если будет жить…
— Не смей даже рот разеват’ про равнинных брат’ев! Что тебе про них знат’?
— Что мы — мы, Революционный Комитет — помогли Хтою Глотке! Что равнинные тавры не беременных женщин обирают, а занимаются войной — настоящей войной, вы такой и не видели! Что они впервые за двадцать лет готовы победить! Что они вот-вот нанесут решающий удар!..
Это всё было правдой — большей, чем можно было бы разобрать из бессвязного скопцовского лепета. Он узнал случайно: в начале недели, почти уже утонув в делах делегатских, Скопцов затосковал. Как это бывает — по давним дням, ушедшим и не вернувшимся; по переживаниям об экзаменах, по посиделкам в «Пёсьем дворе», по отцу, который не обязан всегда быть генералом.
Чин отца так просто не забудешь, в «Пёсьем дворе» всех не соберёшь, но из Академии членов Революционного Комитета не выгоняли, а лекции — их же волею — всё-таки возобновились, как в те самые ушедшие дни. Не так давно начался второй семестр — можно было и заглянуть. Скопцов не сразу уловил нить повествования — лектор продолжал тему с середины, — но всё равно дотошно записывал, вслушивался, передавал по рядам записки и улыбался, улыбался, улыбался. А потом вдруг заприметил в учебном зале За’Бэя.
За’Бэй тоже устал от революции.
От усталости, как и от всех прочих состояний, он становился болтливым — вот и сболтнул, что старому другу по общежитию Гныщевичу пришла записка с Равнины. На конверте так просто и значилось: «Гныщевичу», и все в Петерберге понимали, о ком речь, да только получатель уехал из Петерберга на свой завод, а денщиками из солдат он так и не обзавёлся, и остолоп-посыльный попытал счастья в старой общежитской комнате — а там как раз случайно оказался За’Бэй, тоже член Революционного Комитета. Вот такое совпадение.
«Хэр Ройш скончался бы от такого отношения к информации», — улыбнулся Скопцов. Его омывали тёплые волны ностальгии по временам, когда потерять чью-нибудь записку было так же страшно, но на дне ты знал, что это только игра.
Теперь на дне не было ничего.
Гныщевич скрываться от соседа по комнате не стал. Равнинные сепаратисты выбрали день решающего удара по Оборонительной Армии. День, когда Хтой Глотка намеревается сравнять её с тёплой южной землёй. Представления о чести обязывали его рассказать об этом тому, кто сделал нападение возможным.
««Мой отец будет стоять в первых рядах», — восторженно размахивая руками, цитировал За’Бэй. — А ведь это и я сделал, это мои аптекари! Мне Гныщевич потому и показал. Здорово, а? Понимаешь? Жизнь человеку спасли!»
Чтобы тот мог забрать их побольше, подумал Скопцов, но занудствовать не стал — уж За’Бэй тут всяко ни при чём.
«Я знаю, о чём ты думаешь, — посерьёзнел он, — я тоже об этом много думал. Но теперь мне известен ответ. — За’Бэй отложил перо. — Нет, пишут тавры без акцента».
— Ты это всерьёз? — вдруг без акцента заговорил Тырха Ночка, и Скопцов вспомнил: да, порой бывает.
— Вам должно быть стыдно, — как болванчик, повторил Скопцов. — То, что вы делаете, недостойно.
Но это было излишне; Тырха Ночка уже опустил нож. Он был сумрачен.
— И вы — какой-то там Революционный Комитет — узнали об этом ран’ше, чем Цой Ночка? — акцент снова зазвучал. — Я говорил ему, что никто его ни во что не ставит.
И он, сплюнув, ушёл, будто забыв про своих неслучившихся жертв. Госпожа Туралеева, оттаяв, рассмеялась — немного нервно, но без намёка на истерические нотки.
— Я не имею ни малейшего представления о том, что здесь сейчас произошло, — ласково проговорила она, — но, кажется, вы только что пристыдили бандита. Таврского! — Госпожа Туралеева вдруг наклонилась к Скопцову, и его против воли обдало огнём. — Простите за то, что я сейчас скажу, и не примите это как инсинуацию относительно вашего возраста… Но я надеюсь, что мой сын будет таким, как вы.
— Я… Я… э-э-э… я бы не был так уверен, что у вас родится сын, — кое-как проблеял Скопцов; нежнейший взор госпожи Туралеевой лишил его дара речи даже успешнее, чем нож Тырхи Ночки.
— Судя по всему, — она стянула зубами варежку, залезла оголённой рукой под шубу и что-то там поправила, — у меня родится подушка. Но господина Золотце я просила о мальчике.
Проклятое желание поговорить с глазу на глаз оказалось бесполезным — за оставшиеся полчаса пути они так и не обмолвились больше ни словом о делегатах. До самого момента, когда Скопцов учтиво открыл перед ней дверь комнаты; до момента, когда он пожал руки Зрящих и Асматову-младшему; до момента, как снял с плеч госпожи Туралеевой шубу и как охнул, глядя на живот, её племянник — до самого их со Скопцовым прощания госпожа Туралеева никак не показала, что видит потрескивающий на его щеках (и глубже, главное — глубже!) огонь. Но она, конечно, видела — видел весь Петерберг, весь мир.
О, это не был огонь желания. Вернее, был, разумеется, был; но он один не ужасал бы Скопцова так сильно.
Несколько месяцев назад он был сыном члена Городского совета — не аристократом, но человеком, наверняка способным рассчитывать на хороший секретарский чин; он был бы не самой очевидной, но вполне подходящей партией дочери владельца скобяной лавки. Она вела бы дело и обеспечивала достаток, он — положение в обществе; и солдаты, конечно, внимательно отнеслись бы к любому, кто попытался бы лавочке помешать.
Но нельзя ведь, нельзя, до слёз нельзя прятаться за шинелями Охраны Петерберга, за шубой госпожи Туралеевой, за статусом члена Революционного Комитета! Нельзя быть таким трусом — но и просто решить, что он не заслуживает любви и счастья, просто поставить на себе крест нельзя!
Выбежав из казарм на улицу, Скопцов спрятал лицо в ладонях, глотая сквозь пальцы морозный воздух.
Нельзя ставить на себе крест — это подло по отношению к природе, к отцу, к покойной матушке, даже к друзьям; если каждый поставит крест, выйдет одна сплошная решётка — и никаких людей.
Да, его жгло желание и жёг стыд. И тем не менее Скопцову следовало затаить дыхание, как перед прыжком на глубину, зайти в скобяную лавку и спросить её имя.
Так и станет ясно, может ли спалить человека этот невыносимый огонь.
Глава 58. Повинуясь камертону
— Огонь! — толкнулся в горло приказ, но горло было ледяное, стеклянное, хрусткими осколками пересыпанное — осколки намертво вцепились в звуки, изранили, исцарапали, отхлестали злыми голыми ветками за спешку, затормозили, замедлили, всё не давали и не давали проходу.
И выходил приказ ободранным, прихрамывающим, засиженным репьями.
Такого никто не станет слушать.
А докричаться нужно, иначе — конец, точка, занавес, тишина, переломанный хребет палочки дирижёра, сложите оружие, сдайте пропуск, руки за голову, лицом в землю, по лицу сапогом, другому бы тихую пулю в затылок, а ты не кривись, попробуй уж всё, что подносят, чего не знал и не умел, ловко обходил по краешку. С краешком оно как? Ходить-то ходи, но не вещать же оттуда, как с трибуны.
Нет никакой трибуны, только тысячи глаз да шинели против шинелей — память не держит, почему и за что, не до памяти сейчас, просто скомандуй, протащи сквозь горло единственное слово, успей до сомнений, перехвати до бездорожья, отправь строевым шагом в завтра мимо поворотов на позавчера.
— Огонь!
— До чего же вы все молоды, — вздохнул Людвиг фон Штерц, ставленник Европ и подданный германской короны.
— Но беда не в том, а в одном лишь вашем дрожащем голосе, — примирительно добавил барон Копчевиг, член дискредитировавшего себя петербержского Городского совета.
— Соберись, мальчишка. Ну же, — против ожиданий без тени гнева поторопил полковник Шкёв, предатель и изменник, пытавшийся воспрепятствовать аресту ненадёжных аристократов.
И пока не заговорили все остальные, не закидали камнями советов, не обступили снисходительной толпой, надо рвануться с места, поскорее оставить их за спиной. Справиться самому.
— Огонь!
Никто и не шелохнулся.
Никто в шинели — зато послушались тысячи глаз, но навыворот: заблестели огоньками насмешек, того и гляди подожгут.
И никак нельзя было не взглянуть на себя этими глазами, этими тысячами глаз.
На нелепого, растерянного мальчишку с досадным порезом неумелого бритья на щеке.
…Очнулся Твирин весь в испарине.
Как и в прошлую, и позапрошлую ночь — и так на множество ночей вглубь, к невероятным теперь первым месяцам в Академии, когда испарина, дрожь и ненависть к себе приходили после стыдных сновидений об утехах. Тогда мерещилось, будто вот он, кошмар, недостойный и жалкий, но из сегодняшней ночи о подобном сновидении можно только мечтать — как о благословенной передышке.
- Дорога в сто парсеков - Советская Фантастика - Социально-психологическая
- Безвременье - Виктор Колупаев - Социально-психологическая
- Другая сторона - Альфред Кубин - Социально-психологическая