— Договорились, — торопливо согласился хэр Ройш и прибавил: — Я надеюсь, ты понимаешь, что дело это безотлагательное — я не утрировал, когда упоминал, что каждый час в казармах ухудшает положение пленников. Было бы замечательно, если бы ты сумел выехать завтра утром, а лучше даже сегодня…
— Ты меня не подпихивай, — оборвал его Хикеракли, — я и сам пойду. — За окно смотреть тоже вдруг сделалось невыносимо. — Знаешь, хэр Ройш, спасибо тебе сердечное. Без злобы, без паскудства в душе — спасибо. Опротивели мне все ваши рожи, видеть вас не могу — никого, ни хороших, ни плохих.
Хэр Ройш молчал. Видно, слушал с отвращением, как Тимку за тремя стенами выворачивает.
— Я ведь сперва думал, вы облик людской потеряли, волками заделались али грифонами, — не сумел Хикеракли себя остановить. — А оно ведь хуже. Ничего вы не потеряли, это просто люди такие и есть — мордатые. Не желаю вас видеть, не желаю! А в Вилонской степи людей нет, там и травы особые, дурманные, от них даже если кто приедет — он, как бы это… умиротворяется. Так что я сам, сам поеду. Сам.
И, конечно, Хикеракли знал, что Тимкино «нет» — оно не про Вилонь было, не про отъезд, не в ответ на вопрос. Это просто ему горько заделалось, что чужой человек к ним вошёл, что его, Тимку, в таком виде раздёрганном застали. И ещё выворачивает, да и прочие тоже последствия… Он же непривычный.
Это просто грустно ему, что у него, Тимки, ничего в жизни больше нет, а вот у Хикеракли вроде как ещё осталось.
Хикеракли за такую жадность не корил. Да только какая в том разница? Оставаться здесь, в Петерберге, снова за каждым ходить листом банным, налаживать да притирать? Или Тимке цепным псом заделаться, беды от него отваживать?
Да к паскудам лешиным. Хикеракли себя всегда почитал за человека умного и свободного, но тонкость тут в том, что важней быть свободным, чем умным. А это всё — в любой, так сказать, вариации — это не свобода, а, наоборот, спутывание. Только ежели он спутается, не останется в нём толку, а в жизни — радости.
А на кой шут гороховый нужен, ежели он и себе радость обеспечить не может?
— Я надеюсь, ты понимаешь, что возвращение в Петерберг тебе никоим образом не заказано, — хэр Ройш успел уже подняться и переминался теперь с непривычным беспокойством. — Как только ты сочтёшь, что хочешь вернуться, возвращайся. — Он натужно улыбнулся. — Я буду тебе рад.
Хикеракли кивнул и выпроводил его поскорее, в напутствие повелев всё и всех собирать — а он, Хикеракли, мол, сам подойдёт, когда будет ему срок. И нужно было теперь что-то порешить, объясниться как-то, и не с одним только Тимкой, а с Коленвалом, с Гныщевичем, с кабатчиком Федюнием, со всем Петербергом. Любимым, родным, опостылевшим, сковывающим всякое движение Петербергом; Петербергом, завязанным узлом казарм. Что-то в душе уверяло, что отъезд этот — не на месяц, не на год даже, а надолго, как бы в другой дом, и оплату свою за комнаты Хикеракли рантье подарит. Уверяло, и Хикеракли верил.
Да только когда Тимка, зелёный весь, а не только глазами, вывалился из уборной, не сыскалось для него у Хикеракли слов.
Прощания — они для тех, кому любо прощать, а значит — кто любит в душе пакость на брата своего затаить.
А Хикеракли — человек необидчивый.
КОНЕЦ ТРЕТЬЕГО ТОМА