нас балаганчик, (читай – компец)
Мейерхольд заменяет попа… (читай – Серебреников)
Здесь тебя, о, поэт-одуванчик,
Увенчает больная толпа!
Увенчает тебя и оценит…
Ты заблещешь нездешней красой!
Ах!.. Косой Мейерхольд меня женит
На картонной невесте с косой!
Конец мог быть и повеселей. Ладно, свой конец припаяем, в сети развесим, получится – зашибись! Тут не какая-то затируха житейская: родился, учился, женился… А, кстати, новый челопуп не от Адама и Евы произойдёт! От Асера и Макинтошихи! Короче: сентябрь горит, убийца плачет, «писюк» визжит, «ишак» ишачит!»
– …слышь? Тебя спрашивают? – Тряс Пудов блогера и готов был снова вцепиться ему в горло, – вылезай из своих чатов! Где Толстуна искать?
– В сети, конечно.
– Ты, Трещина, меня достал! Где живёт Толстун?
– Раз в сети есть – значит, где-то живёт. Ты, дед, в кишках у «ишака» поройся.
– В каких кишках? В каком «ишаке»?
– Ну, в Интернете поползай. Найдёшь.
– Ну, всё. Ты меня задолбал. Получи!
– Ладно-ладно. Короче: они с твоей Ойкой в цирковой общаге. Тёрки трут. Флуд гонят. Или типа того.
– Какая Ойка? Какой флуд, недоумок?
– Тёрки, наверное, про любофф. А флуд – это пустогон. Ну, пустословие, по-вашему. Ойка – кликуха сетевая. Верняк – вдвоём в сети залогинились. А раз так застрянут дня на три…
– Молчи, паутина липучая.
– Я не паутина, я паук-к-к-к-к-к-к!
– Молчи флудёныш! А то выставлю за окно.
– И чё? У меня, дед, второй этаж… Всё, молчу, молчу. По мне – так даже лучше. Свои слова и мысли – только жить мешают. В сети за тебя всё обдумают, всё скажут. А ты только успевай пасть раскрывать – хав-хав, хав-хав…
Пудов Терентий оббежал гнездо Паутинщика глазами. Такой захламлённости и такого разора даже у бандосов не встречал.
Отвесив Пятке на всякий случай внушительный подзатыльник, поехал в цирковую общагу. По дороге думал про отход нынешнего цирка от реальности в надуманные программы. «Нужно цирк набить под завязочку жизнью сегодняшней, всамделишной. А то бурьяном порос. Одна неподвижность. Только медведей и попуг по-старому мучают…»
На коленях у Толстуна
Оленька нашлась быстро. Сидела, весёлая, на коленях у Толстуна (видел его как-то в Новом цирке). Толстун, – голова, как макитра с крышкой, щёки бурые, твёрдые, изрисованные жилками, нос и губы над лицом особо не выступающие, скорее вдавленные – сладко рыкал и закатывал глазки.
«Тут подзатыльником не обойтись».
Выставив Оленьку вон, Пудов Терентий сквозь плотно закрытую дверь слышал её скулёж. Чуть позже, через дверь, она даже покрикивать стала:
– Он меня в цирк возьмёт! Ты же знаешь! Такие как я девушки лишь для насилия годятся. Вот и заступлюсь сама за себя. Стану ловкой и сильной… Циркачкой стану-у-у…
Вдруг Оленька зарыдала.
– А когда стану сильной – опять никому не нужна буду-у… Мужики любят нежных и мягких. Сильные циркачки им ни к чему. А ты, Терентий Фомич, старый дурак, и ни на что не годен!
– Много ты про мужиков знаешь! – кричал Оленьке через дверь Пудов.
А сам, подобравшись к Толстуну вплотную, крепко защемлял, а потом, не спеша, отворачивал в сторону, – как урки поступают с голубями, – толстуновские яички. Боль и ужас от умелой, почти фокусной работы, сковали на миг Толстуна по рукам и ногам. А вслед за болью нахлынуло на него беспамятство…
Терентий Фомич забрал Оленьку домой. Но она – почти сразу же – свалила к Варюхе.
Варюха-горюха, ещё несовершеннолетняя, но развитая, как былой социализм, якшалась с разносчиками пиццы, паутинщиками и ещё чёрт знает с кем, постоянно.
«Тут, – понял Терентий, – тоже беда». Забрал Оленьку и от подруги.
Варюха-горюха Терентию вслед показала кукиш из-под колена.
В тот же день, зайдя перед встречей с Самохой во вчерашнее кафе, изъял Пудов теперь очутившийся за стойкой бара, шутовской жезл. Головка уцелела, остро-выставленный язычок – тоже. Правда, какая-то сволочь попыталась вырезать на жезле то ли имя, то ли крик поганой душонки. Но, видать, помешали. И вырезать удалось только слог: «Лю…»
Блоха человеческая
Тем же вечером, но уже в кафе соседнем, Самоха подробно рассказал Терёшечке про историю Гавайских островов, про коварство былых туземцев, – а ныне справных океанических «мериканцев», – и, ясен пень, про речку Дон и шустрого аптекаря Шеффера. Чуть взгрустнув, добавил:
– Улетаю, Фомич. Визу-то я получил. А главное – продолжаю слышать зов укулеле! Будешь у нас на островах – попляшем-посмеёмся под бандуру гавайскую. Через Шанхай, «Аэрофлотом» лечу. Прямо в Гонопупу: бултых – и в океан! Такой вот музыкальный водоплеск может со мной приключиться. А уж в Гонопупу…
– Гонолулу, дурашка.
– Поучи меня. Сказано Гонопупу, значит, Гонопупу. Могу, ради тебя, ещё только на Гонолупу сменить. Но лучше – «пупу». Я это слово так издалека на рекламном щите прочитал. Такой вот «пупой» и сидит во мне городишко гавайский. Ну, и ко всему, – родственничек далёкий там обнаружился. С ним не пропаду: что ты, что ты, что ты…
– А денежки?
– Я дачу продал, на полёт и на чуток пожить – хватит.
– А потом чего?
– Ну, может, на гавайянке женюсь. Моей-то Люськи давно нету. Или передвижной кукло-цирк им устрою. Русскую удаль должны там помнить. Может, опять в состав России Гавайский архипелаг полностью или хоть парой-тройкой островов запросится. Вот и буду туда-сюда летать, депеши секретные развозить. А в перерывах правителей пародировать. Глядишь, под пальмами, с укулелькой на коленях, и сам чаще лыбиться стану…
В общих чертах про «скачущую блоху» – так по подсказке какого-то музыковеда переводил Самоха название укулеле – грустный шут рассказывал и раньше. Но теперь перешёл к деталям: хвалил укулельские жильные струны, металлические узорные колки, показывал, как перед игрой обстукивает нижнюю и верхнюю деки: нет ли трещин?
Потом, горячась и вскакивая на шаткие длинные ноги, опять начинал рассказывать историю про удачливо-неудачливого капитан-аптекаря…
Терёха про себя чертыхался. Назавтра – парад шутов. Самохе бы во главе колонны идти! С рыбьим хвостом и в короне. А он про толстогубых гавайянок и смутный зов распотякивает.
Уговоры, однако, не помогли. Зов есть зов.
И укатил Самоха в город Во, за музыкальным ананасом и пожитками, чтобы с ними вернуться в Москву, потом на самолёт – и в Гонопупу!
Из-за всех этих перепендюлек и привиделась в ту же ночь Терёхе пляшущая блоха.
Ростом блоха вымахала не ниже Самохи. Одета – в куцую курточку, звёздно-полосатые бермуды и спецназовские ботинки-берцы, из которых тонюсенькие шерстистые лапки торчат. Говорила блоха по-человечески, иногда вставляя непонятные – скорей всего гавайянские – слова.
Сперва блоха принялась жаловаться на