купеческих дочерей.
И захотелось внезапно Осипу жизни простой, не шутейной, пусть даже не княжеской, пусть купеческой, но зато спокойной!
Вздох, две-три пекучих слезинки, слизанных далеко выставленным языком, и снова: жаркая кошма, ожидание чего-то небывалого, и сладко-звенящая жуть в ответ.
А следом за жутью – утробный хохот!..
За трапезой царь был то громогласен, то гнетуще тих. Но глаза-то глаза! Тёмным весельем, как у ловчей, почуявшей добычу птицы, они сверкали.
У Гвоздя мигом свело кишки: знал он этот взгляд царский, знал. Ищет государь в кого бы лють свою соколью коготком острым вонзить!
Тут царь Иван словно бы в нутро Осипово проник, резким словом Гвоздя к столу пригнул:
– Што смолк, шутец? Небось кишка кишке кукиш кажет?
– Про быка закланного думаю. Съешь ты его сегодня целиком, али паха и хвост до завтрего вымачивать станешь?
Государь не то, чтобы засмеялся, а как-то хмыкнул. Может и со злорадством, может, и одобрительно: этого Гвоздь не понял.
Тогда шут решил огоньку добавить:
– Што за диво языком щёлкать? Ты попробуй на быке печёном проехаться. Садись, не боись! Взгляни на улицу. Видишь? Стоит бык печёный, в заду у быка – чеснок толчёный. С одного боку режь, а с другого макай да ешь. А как наешься сыт – взберёшься на быка, но будешь сбит. А коль снова на быка взберёшься – дуралеем вдругорядь назовёшься.
– И назовёмся, и поедим, и порежем, – негромко вымолвил царь и снова поворотился к столу.
После жирной стерльяжьей ухи, поднял государь серебряную братинку и, мерно расставляя слова, – будто порядок их забыл, – возгласил:
– За родственника моего дражайшего. За римского кесаря, богоподобного Августа. Упокой, Господь, безвинную душу его.
Осип, набравший в рот горячей ухи, поперхнулся.
– Смеёшься, шутяра? Мне, кесарю, не веришь?
– Я-то верю! Верю ис-с-стово! – аж взвизгнул, ошпарившийся изнутри жирной ухой шутец, – а вот бык печёный тот сумлевается. Слышь, как ревёт, словно бы дождь приманывает? А ещё – августовского сенца просит. Да где взять? Далече царь Август и сенцо его тож. Далёк и сам Рим. И высок к тому ж. Рази плевком его достану?
Слитным комочком плюнул Гвоздь вверх и слюну свою ловко на ладошку поймал. Кто-то из царских подлипал реготнул сытно.
– Плевать? У меня за столом – плевать!?
– Да ведь не просто плюю. К твоим плевкам готовлюсь. Их, их со сладостью глотать буду!
– Слово – не плевок. А ты! Ты у меня…
Царь Иван вскочил, но тут же сел, задумался, стих. Затем обронил негромко:
– Ладно. Дураку и Бог простит.
Выдохнув облегченно, сел на пол и княжеский сын.
Но тут же накатило на него недоумение, а следом – обволок неясный трепет.
Серо-бурой бесшумной караморой метнулась и зависла над княжеским сыном смертная тень. Он её, вялую, её некусачую, почуял, как чуют в солнечный день внезапно лёгшую на плечи прохладу. Но тут же, состроив обезьянью рожу, – какую подсмотрел в царском зверинце, в Алевизовом рву, – от смертной истомы отмахнулся.
Скорченная обезьянья рожа теснотою своей телесной натолкнула на воспоминания…
Третьего дня затеял он с государем шутейную игру. Правда, только спервоначалу была та игра шутейной. И не хотел княжеский сын про игру толковать, а выпалил. Выпалил, а уж потом понял: давным-давно те слова горлянку ему царапают.
Завелась же игра вот с чего: уж минул год, как стал шут Гвоздь про себя знать – завидует он царю Ивану. Подло и жестоко завидует!
«И как не позавидовать? Сущий ведь «татарин», а туда же: в цари пробрался, с кесарем Августом себя без конца равняет. Меня, природного Рюриковича шутом вырядил, над родом нашим древним, родом Приимковых-Гвоздевых надсмехается».
С того памятного дня стали шутки Осиповы ядрёней, злоехидней. И ведь словцо «ядрёней» не просто так внутри порыкивало: ядрами тяжкими, ядрами калёными стали с недавних пор в утробе шутки перекатываться. Да вот беда – применения тем ядрам не было! Верней, применение быть могло, но худое: позволить словесам ядрёным разворотить нутро, а уж после – из живота медленно выкатиться!
Теперь, правда, плёлся год прошедший далеко позади. А, что касаемо последней недели – низкой шквалистой тучей над шутом она висела: уж слишком едко и гневно стал измываться он над царём Иваном. Тот отчего-то терпел. Сам же Осип объяснял государю издёвки тем, что новую игру затевает.
– Поиграем, осударь, ох, поиграем!
В минуты отдыха от мыслей воинских, поиграть царь Иван хоть и нехотя, а соглашался. Правда, смотрел при этом на Гвоздя, как бы к чему-то примеряясь, с прищуром смотрел и загадочно. Иногда негромко, но так чтобы окружающие слышали, приговаривал:
– Как лягва широкорот. Как расстрига жидкобород. Затылок острый. Голова на шейке хлипкой едва держится. Откуда только мыслишки в голове такой берутся? Вот бы в рот заглянуть поглубже: не чёрный ли волос из нёба у шута прёт? Ругатель ведь – почище меня самого. А ума – недалёкого.
– Я-то умён, да мир дурак, – подлаживаясь к царевым словам, едва слышно, отвечал Осип…
Третьего дня собрался-таки с духом: предложил царю Ивану шутовской монастырь основать.
– У того-то монастыря все ступени должны быть златые, а стены – чёрные. Ворота бычьей желчью надобно густо смазать, пороги гвоздями острыми утыкать.
Царь Иван на такие слова отвечать не стал, хмурясь, смолчал.
Тогда Гвоздь – сперва вкрадчиво, осторожно, а потом смелей, раскатистей – завёл речь про монахов и монашенок.
– Да прикажи в монастыре том мужском и женском, монахам быть в шутовских одеждах, с колокольцами и стручками гороховыми в связках вокруг шей. А монашенкам прикажи не Богу служить, а твоей и моей крайней плоти. Всем, кроме одной. Эту одну для особого посмеяния держать будем. На вороную кобылу посадим, тело белое для запоминания ещё разок обсмотрим, катюгу с кнутом за кобылой пустим и, пока вкруг монастыря та кобыла объедет, должно тело монашенки стать чёрно-красным. А опосля объезда, позадь монашенки два чёрта должны на кобылу усесться. То-то смеху будет!
– Что в чертях-то смешного, дурачина!
– Так ить это твои собственные, верноподданные черти будут. И пускай будут они красными, как раки варёные. Мы с тобой и возгласим: мол, только-только в аду, в казане огромном их сварили и к нам сюда для необходимой надобности доставили. Черти похрустывать кожуркой станут, красным рачьим покровом дураков к себе приманывать начнут!
Здесь царь Иван вместо смеху рассерчал не на шутку.
– Так это игра такая, или взаправду подпихиваешь меня монастырь с чертями-раками основать?
– Может, взаправду, а может, и понарошку. Как знать, осударь? Я ить и назад и вперёд глядеть