Пронизывает Светом
Который Свет И тот Сапгир
Со мной Беседует Об этом
Знает ли бабочка Сидя На стене
Что она – Свет и тень?
«Помни Я жду Стоя в ряду Под переплетом…»
Помни Я жду Стоя в ряду Под переплетом
Каждая книга Надеется быть И любопытствует: что там?
Черемуха? Муха? Когда же? Когда?
Нарисуйте мне глаз И ухо И скажите: Когда
ФРАГМЕНТЫ
«Шлеп коровы Скрип Скрученной травы…»
Шлеп коровы Скрип Скрученной травы
Меж челюстей Рогатой головы
Как на шарнирах Ходит Кое-как
Пятнистой шкурой Обтянутый костяк
Один костяк Стоит Дырявый храм
Душе травы Служу Внутри по вечерам
Кузнечик
«Смотришь Из кресла У самых ног…»
Смотришь Из кресла У самых ног
Волны шипят Заливая Паркет
Где высились Здания Минуту назад
Косо стал Раскачивая Лодку Океан
Выстрелил опередив
Вместо Мечты И поэзии
Ждут нас Иллюзии И фантазии
Пришла И расхаживает Кто? Против света
Женщина Которую Видел Когда-то
Там в коридоре Наискосок
Волны шипят Заливая песок
«Хруст челюстей Сладкая кость…»
Хруст челюстей Сладкая кость
Крыса Оглядывается Хвост
Тащится следом
ТРИ ИЗ МНОГИХ
За последние годы я написал целый ряд стихов, циклов и книг, в которых реализуются некоторые новые идеи, из тех, что давно мне не давали покоя и время от времени проявлялись в моих вещах. Кстати, как точно в английском языке, «вещь, дело, существо» – одно слово «thing». А «think» – «мыслить» немногим от него отличается. Вещь, еще вернее, живое существо – воплощенная идея. В русском языке эта философическая зависимость не так заметна. А для искусства не так важна идея, как то, каким образом она воплощена в материале и кто это сделал. Другими словами – мастерство, полутона, тонкости, впечатление…
Думаю, форма, вернее, форма выражения – это и есть идея в искусстве. Поэтому такими наивными выглядят все эти театральные и киношные инсценировки, например, «Войны и мира». Текст у Льва Толстого и есть суть его вещи в единственно возможном материале. Разве – если найдешь равноценный концепт. Как Федерико Феллини – не иллюстрации, а свое.
В свое время в начале 60‐х мне явились полуслова-полупризраки в отдельных стихотворениях. Как я теперь понимаю, я их услышал в разговорах по телефону, вообще в беседах близких людей, когда многое не договаривают – и так понятно, в таких простонародных сокращениях, как «док», «шеф» и так далее. И увидел: горящие вывески с потухшими буквами типа « ебель», разорванные пополам страницы журналов и газет, которые в кабинете задумчивости пытаешься прочесть и разгадать, о чем там пишут.
Летом 1988 года у подножья вулкана Карадаг и осенью в сосновой роще на Пицунде я сочинил книгу стихов «Дети в саду» по этому методу – окончания слов просто смывал прибой. Между словами возникали разновеликие пустоты, которые были заполнены некой незримой формой и смыслом. И слова угадывались почти сразу, потому что я старался разрывать и не договаривать слова, лежащие близко к центру языка. И в этом заполнении пустот читателем, начиная с первого читателя – самого автора, была неожиданность встречи и радость узнавания, похожая на ту, которая возникает, когда мы ожидаем и полуугадываем в окончании стиха рифму. Обычно в последний момент она конкретизируется. А здесь слово так и остается мерцающим между бытием и небытием.
Но тогда я не занимался теоретизированием. Я искал новую гармонию в языке, которую и находил. Я ее слышал в шуме и плеске моря, и стихи уносило, как на волнах. Думаю, не один я слушал море. Древнегреческий гекзаметр подслушан был слепым певцом у средиземноморского прибоя, я всегда был в этом уверен.
Другая идея давно занимала меня. Если стихи – это «музыка слов» с некоторой долей конкретности, там есть и ритм, и размер, и звучание, то некоторые законы симфонической и камерной музыки могут проявляться и в поэзии, и форма также. С начала двадцатого века русский символизм особенно воплощал это. Например, выражение невыразимого. Можно вспомнить «симфонии» Андрея Белого, некоторые стихи Иннокентия Анненского, например, «Кек-уок на цимбалах». Тем более «Сестра моя жизнь» – гениальная музыка, так удачно переросшая в стихи и звучащая там для нас. Аркадий Акимович Штейнберг даже узнавал инструменты: иной размер как смычок, размашисто летающий по струнам скрипки.
Луг дружил с замашкой
Фауста что ли, Гамлета ли,
Обегал ромашкой,
Стебли по ногам летали.
Обычно в классической музыкальной пьесе чередуются две темы, которые, развиваясь и изменяясь, рождают третью. Простой пример, и как бы сам собой напрашивался вывод, а не могут ли стихи быть чем-то подобным, так сказать, развивать политему. Несколько лет тому назад я решил попробовать написать два стихотворения в одном. Чередуясь, строки одного пронизывали строки другого, как пальцы скрещенных рук. Это было неожиданно, и слух легко и радостно улавливал это чередование в стихах. А на письме чередовались шрифты: прямой и курсив – и читались оба варианта одновременно. Я вспомнил удивительного поэта Ржевского (ХVIII век), у которого сонет распадался вдоль на две контрастирующих половины – тоже на два сонета, и потом читался целиком. Мне кажется, что стихи могут складываться из множества стихов, имеющих своим предметом самые разные лирические состояния. Но это, видимо, дело будущего. Я представляю такое: стихотворение из 12 строк, каждая – отдельное стихотворение. Что-то вроде этого, по-моему, я написал.
В прошлом году, перебирая черновики давно прошедших лет, я обратил внимание на несколько стихотворений, написанных в 1972 году.
«Утро на Мологе», «Слова». Эти стихи были записаны особым образом. Ничего подобного не было ни у кого в русской поэзии. Но не в этом дело.
Каждое слово или группа слов, записанная и произнесенная с Большой буквы и отделенная от других тремя интервалами, на слух – малой цезурой, воспринималось значительнее, чем обычное, и в то же время являлось элементом ритма, организующего стихотворение. Удобнее всего было строить строки: от двух до четырех слов. Конечно, нельзя было не заметить,