Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец и Иваныч были почти полными тезками — даже фамилии у них были схожи — и приветствовали друг друга примерно так:
— Здравствуй, Владимир Иванович! — говорил с улыбкой мой отец. Ответ: «И тебе здравия, Владимир Иваныч!» или «Привет, тезка дорогой!» — всегда содержал долю юмора и произносился с довольной, искренней, благожелательной улыбкой. Родитель мой вырос без отца, как и большинство послевоенной ребятни, к тому же был похож на погибшего сына Иваныча — эти обстоятельства притягивали двух уже взрослых мужиков друг к другу ещё сильнее. Отец частенько звал Иваныча помочь в ремонте машины — до появления СТО было ещё годков десять. Иваныч с удовольствием приходил больше погутарить, но и дать дельный совет. Кто-то считал, что мой отец просто пользуется знаниями и опытом этого бесхитростного человека, но я никогда так не думал. Иваныч получал от встреч с отцом нечто, чего никто уже дать ему не мог — чувство своей значимости, а это, возможно, самое главное в жизни каждого — ощущать, что ты ещё нужен кому-то в мире, что ты ещё не пустое место и чего-то стоишь.
Сын у Иваныча действительно погиб, причём никто не знал как, да и в смерти парня до конца не были уверены даже самые близкие. Ушёл на работу и просто не вернулся. Вышел в предрассветный мрак и в нём растворился, уплыл, как корабль, в неизвестность. Ходили разные слухи, но истинны ли они, узнать было не дано. Через полгода в могилу положили пустой гроб, и в душе Иваныча и его Маши поселились пустота и одновременно страшная, разрывающая душу надежда, что сынок всё-таки жив и когда-нибудь к ним вернётся. С тех пор Иваныч начал основательно попивать, а глаза жены превратились в бездонные солёные озёра.
Мой отец никогда не говорил с Иванычем о его горе. Лишь с годами я понял и испытал на себе безоговорочную правильность этой позиции. Душа человека — потёмки, а горе — полнейший мрак, куда другому ни за что не проникнуть, а проникнув, ничего не разглядеть. Можно поделиться радостью и счастьем, болью — никогда, боль индивидуальна, как кожа, бесформенна, как мокрая глина, и неприятна на ощупь, как ил. Слова «я вам сочувствую, я вас понимаю, я вам соболезную» не просто пусты — они преступны, лживы и лицемерны. Соболезнования надо выражать не речами, а делом. Нужно просто быть рядом, отвлекать, напоминать о хорошем, о светлом. Так и делал мой отец, так впоследствии всегда делал и я.
— Зачем ты пьёшь? Посмотри на себя! В кого ты превращаешься? — спросил как-то мой отец Иваныча, от которого разило денатуратом за тройной прыжок.
— Иваныч, тезка! А что мне ещё делать? я на пенсии и уже никому не нужен, сына уж нет, а ещё детей мне заводить поздно, на работу никто не берёт, хотя я чувствую, что могу ещё лет двадцать копаться в движках и дам фору молодым, писать романы не обучен — зачем мне жить? — ответил сильно постаревший за последние полгода то ли от горя, то ли от горькой Иваныч.
Отец ничего не ответил. Он был практикующим психиатром и наркологом — слишком хорошо знал, что алкоголизм — это не болезнь и не пристрастие, а реакция, аллергия на противоестественную личности окружающую действительность, попытка пробить головой угол, в котором тебя зажала судьба, попытка незаметно убить себя так, чтобы тебя не хоронили как самоубийцу на обочине под придорожным камнем.
Всё, что мог отец, — это звать Иваныча как можно чаще, чтобы тот спивался под присмотром врача, а не в гадюшнике с падшими духом, такими же как и он, горемыками.
Иваныча не стало. Душа его куда-то вышла после очередной бутылки и назад уже не вернулась. Маша осталась совсем одна. Ещё не старая, лет пятидесяти, была ещё хороша собой, стройна и могла бы попытаться найти себе нового мужа, но для этого сперва надо было разлюбить Иваныча, а это было для неё равносильно предательству, да и любовь — не картошка, которую хочешь сваришь, хочешь изжаришь, а захочешь и скормишь свинье. Обмануть себя и свои чувства невозможно — человек сам себе и прокурор, и судья, и мера всех вещей. И чувства её не обманывали: она была влюблена в Иваныча так же, как и тридцать лет назад — так же пылко, искренне, без остатка.
Подруги и соседи уговаривали её познакомиться то с одним, то с другим, таким же одиноким, как и она, но Маша не соглашалась и одна, превозмогая усталость и болезни, поддерживала тепло их с мужем и сыном очага. Сама топила печь, сама носила воду, зимой убирала снег, по весне отводила талую воду и никогда не просила ни у кого помощи, никому не жаловалась на свою судьбу. Верность и упорство — вот те качества, которые в ней Иваныч недооценил. Верность своему мужу и сыну она пронесла через всю оставшуюся жизнь. Много лет она жила прошлым, воспоминаниями, много лет жила любовью, дарованной ей свыше и не угасшей, несмотря ни на что, несмотря на годы одиночества и уход любимых и родных людей.
На свою Голгофу она шла маленькими шажками, или Голгофа её была слишком далека, а возможно, она просто не знала, куда идти, и ждала, что муж или сын придут и заберут её к себе.
До последнего Машенька, как называл её Иваныч, сохраняла здравый рассудок и достоинство, до последнего жила и во что-то верила — в свою любовь, в будущее, в счастье, в вечность.
Я не увидел, как закончилась её жизнь, увидел лишь некролог на ограде её усадьбы и понял, что кто-то другой теперь будет хранить тепло очага, что поддерживала она в одиночестве долгих восемнадцать лет.
Проклятая любовь
Всё в его жизни складывалось необычно, не как у большинства окружающих людей, стремящихся лишь к материальному достатку. Вот и история его любви весьма примечательна, местами несуразна и фатальна, прекрасна и ужасна. Чувства, как и потребность самовыражаться в поэзии, возникли в нём резко, не предупреждая и не намекая, ворвались в душу струёй раскалённого пара и сладко обжигали, то придавая сил, то повергая в бездну уныния.
Любовь, как вирус и злая болезнь, то бросала в жар, заставляя писать стихи, напиваться абсента и курить гашиш, спорить об искусстве до исступления, то обдавала холодком, равнодушием к миру и людям, к своей любви и к своему гению.
Писать стихи он начал рано, хотя едва ли по отношению к гениальности уместны временные характеристики. Не стихи это были совсем — слова, сложенные цветком, мысли лёгкого июльского бриза, шёпот маленького мальчика, из уст которого летят не фразы — гаммы и синкопы. О чём может написать подросток, юноша? О любви — ещё рано, о смерти — вроде бы тоже рановато, о детских играх — поздно. И он писал о том, что видел вокруг себя, но описывал окружающий мир сверхчувственно. До него никто не живописал «Искательниц вшей» так возвышенно и высокопарно, так воздушно и загадочно. В этом и была изюминка его творчества — в искреннем возвышении низменного, приземлённого, не публичного и обыденного.
Она, напротив, была человеком уже повзрослевшим, состоявшимся, слыла хоть и не бесталанной, но все же бездельницей и творчеством занималась от скуки или тщеславия. Думала, что всё в жизни уже пережила и едва ли произойдет то, что удивит её. Увидев же стихи юнца, воскликнула: «Я ничего, ровным счётом ничего в жизни не создала в сравнении с этим ребенком. Я никто — он велик!» И с этими словами кинулась разыскивать юного автора восхитительного порядка слов и рифм.
Они подружились, а потом и полюбили, дарили друг другу тепло своих душ, объятия и поцелуи, ласки и нежность. Наверняка как-то по-особенному называли друг друга и наедине кроили мир так, как им хотелось. Гуляли, катались верхом, купались, любуясь наготой друг друга и наготой своих душ, открытых посредством творчества всему миру.
Она стала покровительствовать ему. Он получил вдруг всё, о чём мечтал — деньги, известность, приёмы и балы, свиту, театры, поклонников и поклонниц. Но это всё быстро наскучило. Фальшь, блеск и преклонение его не впечатляли. Он стал много пить и курить. Гашиш и абсент стали его спутниками и друзьями.
Оба они были яростными спорщиками, особенно в вопросах, касающихся искусства. И даже своим любимым редко уступали. Однажды, не найдя точек соприкосновения, воображая себя она — критиком, он — поборником творчества Петрарки, схватились за ножи и чудом друг друга не уничтожили. Таков был градус спора, и спора не о падшей бабе или четвёрке гнедых — о поэзии! После этого происшествия их отношения окружающие стали называть «дружбой тигров».
Выпив прилично и накурившись в салоне гашиша, в другой раз не заметили, как невинный спор об особенностях слога Вергилия перерос в кровавую драму: Он вновь схватился за нож, она выстрелила в него из пистолета.
Отношения на этом были разорваны, и вскоре он остыл к светской жизни и начал отдаляться и от неё и от мира, своё стихотворное молчание превратив в чёрный печальный фрак, в вуаль, скрывающую страдания и боль, вызванные разлукой с любимым человеком.
Эта история осталась бы незаурядной, но всё же не слишком выдающейся, если бы не одно «но» — если бы его не звали Жан Николя Артюр Рембо, а её, вернее, тоже его — Поль Мари Верлен и любовь их не была гомосексуальной.