Он подошел и сел рядом с Шуваловым.
– Я Исаак Ньютон, – сказал неизвестный, приподняв черную шляпу. Он видел сквозь очки свой синий фотографический мир.
– Здравствуйте, – пролепетал Шувалов.
Великий ученый сидел прямо, настороженно, на иголках. <…>
– Вы, кажется, сегодня летали, молодой марксист?
<…>
Шувалов молчал.
– Свинья, – сказал Исаак Ньютон.
Шувалов проснулся.
– Свинья, – сказала Леля, стоявшая над ним. – Ты ждешь меня и спишь. Свинья!
Она сняла божью коровку со лба его, улыбнувшись тому, что брюшко у насекомого железное.
– Черт! – выругался он. – Я тебя ненавижу. Прежде я знал, что это божья коровка, – и ничего другого о ней, кроме того, что она божья коровка, я не знал. Ну, скажем, я мог бы еще прийти к заключению, что имя у нее несколько антирелигиозное. Но вот с тех пор, как мы встретились, что-то сделалось с моими глазами. Я вижу синие груши и вижу, что мухомор похож на божью коровку.
Она хотела обнять его.
– Оставь меня! Оставь! – закричал он. – Мне надоело! Мне стыдно.
Крича так, он убегал, как лань. Фыркая, дикими скачками бежал он, отпрыгивая от собственной тени, кося глазом. Запыхавшись, он остановился. Леля исчезла. Он решил забыть все. Потерянный мир должен быть возвращен.
– До свиданья, – вздохнул он, – мы с тобой не увидимся больше.
Он сел на покатом месте, на гребне, с которого открывался вид на широчайшее пространство, усеянное дачами. Он сидел на вершине призмы, спустив ноги по покатости. Под ним кружил зонт мороженщика, весь выезд мороженщика, чем-то напоминающий негритянскую деревню.
– Я живу в раю, – сказал молодой марксист расквашенным голосом.
– Вы марксист? – прозвучало рядом.
Молодой человек в черной шляпе, знакомый дальтоник, сидел с Шуваловым в ближайшем соседстве.
– Да, я марксист, – сказал Шувалов.
– Вам нельзя жить в раю».
Что мы видим в этом тексте? В каких точках здесь сталкиваются старый миф и новый миф?
Во-первых, классический любовный язык сведен к нулю. Прежней риторики любви не существует.
Во-вторых, как бы нет и самого героя – названный по фамилии человек без чувств, без внешности очень похож на подопытный экземпляр, за любовью которого наблюдает и автор и читатель. У героини есть только имя, сексуальная грудь и позвоночник подобный, тростнику. Она тоже, очевидно, опытный образец. Про героя сообщается, что он, будучи влюбленным, перестал видеть реальность и начал видеть нереальность. То есть любовь – это нереальность, увиденная как реальность.
В-третьих, эта нереальность материализуется, благодаря чему сам влюбленный становится как бы нереальным. Вот что делает любовь с людьми.
В-четвертых, в рассказе есть и другие люди, которые видят реальность иначе, например, дальтоники. Но участь их печальней, чем влюбленных, влюбленные ведь грезят сладко, а дальтоники просто несчастны и занудны.
В-пятых, всё и все указывают влюбленному на то, что он неадекватен – хранители материалистических истин (Ньютон), всякие занудные умники. Они упрекают его: «зачем ты говоришь о любви в прежних словах, как ты смеешь летать? В каком ты находишься раю, если ни рая, ни Бога нет!». В этом рассказе видно, что новое мутирующее понимание любви существует вне языка, весь способ рассуждения и описания такой любви в буквализации уже имеющихся в языке клише: летать от счастья – означает летать физически, потерять связь с реальностью, означает бредить наяву, наслаждаться означает видеть буквально рай, райские кущи, Еву и адамово яблоко.
Но если классическая любовь называется галлюцинацией, то что не галлюцинация? Что имеет место быть на самом деле? Правильно – тело. Не любовь, а здоровое и естественное влечение полов. В этот период, 1920–1930-е годы, пышным цветом расцветала еще одна мутация, идущая от примитивного физиологического понимания любви, запечатленного в знаменитой повести Романова «Без черемухи»:
«Когда ты в первый раз сошлась с Павлом, тебе не хотелось, чтобы твоя первая любовь была праздником, дни этой любви чем-нибудь отличены от других, обыкновенных дней?
И не приходило ли тебе в голову, что в этот первый праздник твоей весны оскорбительно, например, ходить в нечищеных башмаках, в грязной или разорванной кофточке?
Все девушки и наши товарищи-мужчины держат себя так, как будто боятся, чтобы их не заподозрили в изяществе и благородстве манер. Говорят нарочно развязным, грубым тоном, с хлопаньем руками по спине. И слова выбирают наиболее грубые, используя для этого весь уличный жаргон, вроде гнусного словечка: «даешь».
<…>
И вот это пренебрежение ко всему красивому, чистому и здоровому приводит к тому, что в наших интимных отношениях такое же молодечество, грубость, бесцеремонность, боязнь проявления всякой человеческой нежности, чуткости и бережного отношения к своей подруге-женщине или девушке.
И все это из-за боязни выйти из тона неписаной морали нашей среды.
<…>
Он все что-то возился у постели, лазил по полу на четвереньках, очевидно, что-то искал, бросив меня одну. Потом подошел ко мне. У меня против воли вырвался глубокий вздох, я в полумраке повернула к нему голову, всеми силами стараясь отогнать что-то мешавшее мне, гнетущее. И протянула к нему руки.
– Вот твои шпильки, – сказал он, кладя их в протянутую руку. – Лазил, лазил сейчас по полу в темноте. Почему это надо непременно без огня сидеть… Ну, тебе пора, а то сейчас наша шпана придет, – сказал он. – Я тебя провожу через черный ход. Парадный теперь заперт.
Я начала надевать свою жакетку, а он стоял передо мной и ждал, когда я оденусь, чтобы идти показать мне, как пройти черным ходом.
Мы не сказали друг другу ни слова и почему-то избегали взглядывать друг на друга.
Когда я вышла на улицу, я несколько времени машинально, бездумно шла по ней. Потом вдруг почувствовала в своей руке что-то металлическое, вся вздрогнула от промелькнувшего испуга, ужаса и омерзения, но сейчас же вспомнила, что это шпильки, которые он мне вложил в руку. Я даже посмотрела на них. Это были действительно шпильки и ничего больше.
Держа их в руке, я, как больная, разбитой походкой потащилась домой. На груди у меня еще держалась смятая, обвисшая тряпочкой, ветка черемухи.
Итак, вот они зародыши двух мертворожденных мифов. Абсурдистское понимание любви и грубо физиологическое. Мифы, которые дадут вялые побеги в 1980-1990-е и дальше снова провалятся в никуда. И то, и другое классический русский любовный миф смел как крошки со стола. Потому что настоящая жизнь, история, судьба не находили в этом новом понимании никакой силы, энергии, столь необходимых для выживания.
У Романова не то тело. Не та телесность, которая может жить как миф, как измерение человеческого существования. Другая, настоящая телесность была всегда, о ней пишет Пушкин в одном из своих ранних писем о своем друге, что тот недавно женился и теперь очень занят, ведь он должен развратить свою молодую жену.
У Романова как раз бесплоднейший материализм, лишенный эстетизма человеческого тела, столь свойственного раннесоветской эстетике.
Но раз родившись, тело «взяло свое». Потому что теперь и в нем стала жить любовь, а любовь – это огромная сила.
Беды коллективизации, лагеря, Вторая мировая война, послевоенная разруха и мощнейший подъем послевоенных лет вернул любовь на прежнее место: герои начинают любить друг друга по неизвестным причинам и становятся друг другу верными товарищами в совместной борьбе и строительстве новой жизни. Русская любовь вернулась назад, со слезами, страданиями, письмами (теперь уже на фронт и в лагеря) и почти что всем, что было до этого.
Не уйти никуда
Прежняя риторика вернулась не сразу. Через попытку отрицания старых словесных формул. В 1939 году Степан Щипачев, честно отрабатывая программу разгрома прошлого представления уже в самом названии стихотворения «Любовь не вздохи на скамейке», в конце все же дает слабину и сравнивает любовь с песней:
Любовью дорожить умейтеС годами дорожить вдвойне.Любовь не вздохи на скамейкеИ не прогулки при луне.Всё будет: слякоть и пороша.Ведь вместе надо жизнь прожить.Любовь с хорошей песней схожа,А песню нелегко сложить.
Но деваться-то некуда. Несмотря на то, что классики уже и сами пытались как то расшатывать классический миф. В ответ на Сашины рассуждения в «Иванове» о деятельной любви Иванов выдает реплику: «Деятельная любовь… Гм… Порча это, девическая философия…». И все равно деваться некуда. Фотографии любимых у сердца, любовные письма под прострелянными гимнастерками, перевязанные красивой тесьмой, немыслимость жизни без любимой, самоубийства на фронте от измен жен и подруг, расцвет любовной лирики – Вторая мировая война полностью отыграла любовный миф, дав в 1960-е годы возможность на этой благодатной почве вырасти новой любовной романтике – полноценной ветви могучего русского мифологического древа.