Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откуда такая суровость? Все оттуда же: тот же страх, та же неуверенность в завтрашнем дне.
Это не курьез: народ, почти не знавший Павла, в сущности, придумывавший его, именно потому на него и надеялся, и на протяжении многих лет всякое недовольство Екатериной связывалось с надеждой на ее сына. Особенно по мере приближения к 1772 году, году его совершеннолетия, дающего долгожданную возможность вступить на престол. Когда Павел вдруг заболел, сразу же пошли дурные слухи об отравлении и началось вызванное слухами волнение. Годом позже возник заговор среди унтер-офицеров Преображенского полка, несерьезный правда, но важно, что гвардейцы «хотели» опять-таки Павла. Случился бунт Бог знает где, в Камчатке, и вновь прозвучало имя наследника.
Фонвизин сообщал о сем случае в письме к Петру Панину:
«Ссылочные люди возмутились, убили воеводу, пограбили город, учинили новую присягу его высочеству и, сев на лодки, поплыли в Америку, будто завоевывать ее великому князю».
И Панины и Фонвизин все подобные случаи мотали на ус.
«Маркиз де Пугачев», как иронически именовала его Екатерина, и тот, помня о популярности неведомого народу цесаревича, обещал, что, захватив власть, сделает своим наследником Павла.
Страха своего Екатерина не простила Павлу и тогда, когда он стал для нее совершенно безопасен.
Она пришла к власти, использовав отсутствие в России закона о престолонаследии, и вовсе не спешила этот закон учреждать (Павел-то — напротив; едва взойдя на трон, он, настрадавшийся, сразу принял акт о наследовании по прямой линии по мужскому колену). Больше того: Екатерина уговаривала Александра Павловича обойти отца, искала в русской истории прецедентов (слава Богу, искать было недалеко, не далее Петра и Алексея), читала книгу Феофана Прокоповича «Правда воли монаршей», которая затем и была написана, дабы обосновать право царя Петра самому назначать наследника.
«Когда хочу заняться каким-нибудь новым установлением, — скромничала императрица, — я приказываю порыться в архивах и отыскать, не говорено ли было уже о том при Петре Великом; и почти всегда открывается, что предполагаемое дело было уже им обдумано».
Похоже, что на сей раз она и в самом деле не прочь была следовать Петру. Есть сведения, кажется вполне достоверные — впрочем, иногда исторический слух важнее исторического факта, — что решение было-таки принято ею и в бумагах ее хранилось завещание, лишающее Павла права наследовать престол. Если так, то ему, глядишь, пришлось бы искать утешения в ироническом замечании французского историка:
«Нравы за время от Петра I до Екатерины II очень смягчились. В 1718 году менее колебались передать палачу неспособного наследника, чем в конце века лишать его прав».
Это — в конце века. Но кто знает, что было бы в его середине? Может быть, все же Екатерина пошла бы по пути того, кого звала «дедом», и решилась бы на физическое устранение сына во времена, когда он был ей реально опасен? О, разумеется, лишь в крайнем, самом крайнем, случае, но все-таки? Об отце-то его она не очень плакала, так не нашелся ли бы и здесь новый Алексей Орлов, не случилось бы и здесь нечаянного убийства?
Можно лишь гадать. Крайнего случая не было, и одной из причин того оказались пресловутые черты Никиты Панина — нерешительность и неподвижность. Да и Петр Панин, уйдя в отставку и вовсе утратив реальную власть, главным образом ворчал и ругался.
Дерзости не хватало, и тем не менее ясно, как звучало фонвизинское «Слово на выздоровление»… сказал бы: смело до безрассудства, будь Денис Иванович одиночкой вроде Радищева. Но он стоял за спиною Паниных. И знал их силу.
Знала и Екатерина. Эта сила была — Павел, возможность опереться на его имя, использовать его влияние, пусть пассивное, потенциальное. Возможность использовалась слабо; по словам историка, «наставник Павла и министр Екатерины взаимно стесняли и мешали друг другу», враг и сотрудник императрицы плохо уживались в одном теле, не решаясь, впрочем, вступить и в открытую междоусобицу. Наставник нуждался в министре, черпая свою уверенность в дипломатических его успехах; министр нуждался в наставнике. Когда Панин будет удален от Павла, то, оставшись в больших чинах и у больших дел, министр тем не менее как соперник обратится для Екатерины в ничто.
Но с приближением восемнадцатилетия Павла сила казалась все более реальной.
Я говорю: казалась, а не была, потому что сын для матери был бо́льшим соперником не в тот момент, когда сам мог требовать власти, а прежде, когда этого не мог по малолетству. Зато могли люди, стоявшие за ним.
К этому же времени, процарствовав десять лет, Екатерина уже укрепилась, и совершеннолетие было не самым выгодным шансом, а самым последним. Уже ненадежным.
А все-таки Екатерина боялась. Во дворце вязалась интрига, для нас, для потомков, лишь отчасти вышедшая на свет. Шла борьба, сталкивались две партии, два выводка братьев — двое Паниных и пятерка Орловых. Обе стороны зорко следили за всякой оплошностью противника, и первой допустила ее Екатерина.
Женщина одолела в ней политика. Влюбившись в красавчика Васильчикова, чью руку, кстати сказать, Никита Иванович держал в пику Орловым, она решила отделаться от Григория Орлова и отделалась по принятому ею обыкновению, оказав честь и осыпав милостями. Экс-любовник, еще не подозревающий, что обзавелся неутешительной приставкой, отправлен был в мае 1772 года в Фокшаны с наиответственнейшей миссией: вести мирные переговоры с Турцией и победными дипломатическими действиями увенчать победы оружия.
Мало кому было неясно, что шальная голова «римлянина» для такого дела не годилась. Во всяком случае, Денис Иванович Фонвизин среди таких простаков не обретался.
В эти дни он регулярно и секретно пишет Петру Панину, который недавно сам победоносно воевал против турок и всего полтора года назад отвоевал у них крепость Бендеры (после чего и вышел в отставку). И письма носят характер прямо-таки военных донесений: видно, что Петр Иванович в своем московском отшельничестве не праздно любопытствует, а ждет драки, собирая в руках все, что касаемо государственных дел.
Так вот, Денис Иванович сокрушен: труды обоих братьев, военные и дипломатические, да и собственные его труды, того гляди, пойдут прахом:
«Правда, что мудрено сообразить потребный для посла характер с характером того, кто послом назван: но неужели Бог столь немилосерд к своему созданию, чтобы от одной збалмошной головы проливалась еще кровь человеческая. Дело, однако ж, возможное…»
Время спустя Денис Иванович обратит взор надежды уже не к Богу, а к обстоятельствам, но только не к императорскому послу:
«Здесь же, по сей материи, следует копия с письма графа Г. Гр., и хотя, в самом деле, за будущее ручаться невозможно, однако турецкое изнеможение, вступление австрийцев в общее с нами согласие и самая справедливость дела нашего подает причину надеяться, что мир заключен будет по положенному основанию, каким бы самодуром, на конгрессе поступлено не было».
Увы! Ближайший сотрудник шефа Иностранной коллегии не зря столь безнадежно писал завоевателю Бендер: дело, которому они отдавали душу, было проиграно, промотано, пропито. Орлов, прискакав в Фокшаны, не только не выполнил инструкции Никиты Ивановича о заключении мира, но, разбушевавшись, стал грозить фельдмаршалу Румянцеву виселицею, задумал было идти прямиком на Константинополь, а потом и вовсе плюнул на переговоры, укатил в Яссы, дабы забыться от многотрудных деяний в празднествах и пирах.
Переговоры сорвались, кровь человеческая, как предсказал Фонвизин, продолжала литься — и понапрасну, ибо в конце концов условия договора вышли далеко не столь выгодными, как предполагалось. Дороговато обошлись России удаль одного царицына любовника и торжество второго — недолгое, ибо уже в марте 1774 года Денис Иванович напишет дипломату Обрескову:
«Здесь у двора примечательно только то, что г. камергер Васильчиков выслан из дворца и генерал-поручик Потемкин пожалован генерал-адъютантом и в Преображенский полк подполковником. Sapienti sat».
Умному достаточно. Началась эпоха Потемкина, начался закат Панина, который не дал себя одолеть Орловым, а безобидного Васильчикова просто приручил. С Потемкиным — не вышло.
Впрочем, пока что, в 1772-м, Григорий Орлов не сдается. Римская его голова была отрезвлена от ясского праздничного тумана вестью о Васильчикове, он бросил пиры, поскакал в Петербург, но был задержан в Царском Селе, к императрице не допущен и даже спроважен в Ревель.
В письме к тому же Обрескову, в письме, стало быть, полуофициальном (не к сестре пишет по-братски и не к Петру Панину — секретно), Фонвизин сообщает об этом вполне благопристойно:
«Князь Григорий Григорьевич Орлов живет до сих пор в Царском Селе, не видав еще государыни. Собирается по первому пути в Ревель, где и дом нанял на шесть месяцев».