Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Панин и Фонвизин надеялись на Павла, они взывали к человеческим качествам государя: «Первое его титло есть титло честного человека…» («Будь на троне человек!» — пожелает и Державин новорожденному Павлову сыну Александру), однако на одну только добродетельность монарха не полагались. Счастливая случайность — только случайность, государству же и народу нужны законы непременные.
Мысль, не им одним принадлежащая, да и не новая. Если Петру Великому она еще не кажется первоочередной и вообще слишком важной, — он сам ощущает себя Законом и может на одном из главнейших указов сделать надпись: «До времени быть по сему», словно собственное время его вечно, — то Екатерина в «Наказе» уже говорит, что законы «ни в какое время не могут перемениться». Государство, таким образом, признается выше государя, законы — надежнее его добрых свойств, и, что важно, на сей раз это признает не сторонний поборник законодательства, а сама монархиня, своими качествами, по распространенной человеческой слабости, весьма довольная.
Паче того воспевают эту мысль и поэты:
Я спросил у него, состоит в чем царска державность?Он отвечал: Царь властен есть во всем над Народом,Но Законы над ним во всем же властны, конечно.
Когда юноша Пушкин в оде «Вольность» возгласит владыкам:
Стоите выше вы народа,Но вечный выше вас закон,—
это будет отклик если не прямо «Тилемахиде» Тредиаковского, то, всяком случае, духу восемнадцатого столетия. Второй его половины в особенности.
Да, мысль не новая, общая — что для сочинения в пользу общего блага упреком быть не может, — однако впервые в России создана столь стройная система правил для государя и государства. И не только стройная; еще и невиданно жесткая.
«Удовольствие, которым государи наслаждаются…» — мельтешит Правдин; кой черт, удовольствие! Тут не до наслаждений, и, надо полагать, император Павел не испытал большого удовольствия, когда из пакета, завещанного Петром Паниным, узнал, что он, самодержец, всем и каждому должен:
«При всякой милости, оказуемой вельможе, должен он весь свой народ иметь пред глазами. Он должен знать, что государственным награждается одна заслуга государству, что не повинно оно платить за угождения его собственным страстям и что всякий налог, взыскуемый не ради пользы государства, есть грабеж в существе своем и форме. Он должен знать, что нация, жертвуя частию естественной своей вольности, вручила свое благо его попечению, его правосудию, его достоинству; что он отвечает за поведение тех, кому вручает дел правление, и что, следственно, их преступления, им терпимые, становятся и его преступлениями».
И снова, снова, снова:
«Тщетно государь помыслил бы оправдаться тем, что он сам пред отечеством невинен и что тем весь долг свой пред ним исполняет. Нет, невинность его есть платеж долгу, коим он сам себе должен: но государству все должником остается».
Когда-то, судя по порошинским «Запискам», десятилетний наследник заявил:
«Хорошо учиться-та; всегда что-нибудь новинькое узнаешь».
То был урок будущего митрополита Платона, который, толкуя Евангелие, делал вывод, для великого князя нравоучительный: подобно тому, как Христос любил Свою паству, «тем и Государям повелевается любить народ свой, врученный ему от Бога, что народ есть паства, Государь пастырь и проч.».
Может быть, желанным «новиньким» была эта истина, может, то, что ученику заодно объяснили, как по-древнееврейски будет «мир вам» — «шелом лахем»… кто знает? Но уж во всяком случае, тому, маленькому, Павлу еще не казалось странным, что государю кто-либо может повелевать…
Платон, учитель закона Божия, не выходит из пределов разговора о долге, который надобно исполнить; Фонвизин испытывает ту же мысль критической ситуацией: а что, ежели долг не будет исполнен?.. Он не останавливается перед изображением угрожающей катастрофы: Бог, нарушающий свои благие установления, может потерять паству. Дать ей повод — и право — восстать на него:
«Где… нет обязательства, там нет и права. Сам Бог в одном своем качестве существа всемогущего не имеет ни малейшего права на наше повиновение… Все право на наше благоговейное повиновение имеет Бог в качестве существа всеблагого».
Если Бог может оказаться недостоин повиновения, то что сказать о недостойном государе?
«Праву потребны достоинства, дарования, добродетели. Силе надобны тюрьмы, железы, топоры. Тиран, где б он ни был, есть тиран, и право народа спасать бытие свое пребывает вечно и везде непоколебимо».
И — о тирании, заменившей право силою:
«В таком гибельном положении нация, буде находит средства разорвать свои оковы тем же правом, какие на нее наложены, весьма умно делает, если разрывает, тут дело ясное».
Молодой Пушкин однажды пустил в театре по рядам портрет цареубийцы Лувеля с надписью: «Урок царям». И Денис Иванович и Никита Иванович хотели преподать совсем другой урок — а все-таки порою кажется, что блещет не молния разума, но лезвие кинжала.
ДУША И ТЕЛО
Неудивительно ли?
Сторонники монархии — а таковым был не только Панин, но и Фонвизин, никогда не усомнившийся в законности этой формы правления и французскую революцию встретивший с ужасом и отвращением, — угрожают монарху? И взывают к «праву народа»? К крепостным, что ли? К пугачевщине?
Что касается последнего вопроса — нет, ни в малой мере!
Между прочим, именно с бунтом Пугачева связана была последняя, даже, так сказать, постпоследняя попытка Паниных обрести решающее влияние.
Еще до того как хитроумнейшая Екатерина уладила дело с женитьбою сына и спровадила опасного наставника, подножие ее трона всколыхнула сила уже не аристократически-оппозиционная, но народная. Мощь Пугачева росла, армия занята была турецкой кампанией, мирные переговоры, сорванные отставленным любовником, тянулись нелепо и неопределенно, и, когда в январе 1774 года царица спешно отозвала из Турции Потемкина, ею руководило не только любострастие: она нуждалась в сильном помощнике, которым Васильчиков не оказался.
Екатерина была в смятении.
Вдобавок ко всему в апреле внезапно умер главнокомандующий войсками, воюющими против Пугачева, Бибиков; кем заменить его, было неясно (собирались — Суворовым, да своевольный Румянцев не отпустил его из армии). Дошло до того, что императрица «объявила свое намерение оставить здешнюю столицу и самой ехать для спасения Москвы и внутренности Империи, требуя и настоя с великим жаром, чтобы каждый из нас сказал ей о том свое мнение».
Это пишет брату Петру Никита Панин, информируя его о том, чему сам свидетель и участник, и выражая уверенность, что «мой фон-Визин» держит московского отшельника в курсе прочих дел.
Дальновидный Никита Иванович, конечно, отговаривал Екатерину, уверяя, что отъезд ее будет бедственным «в рассуждении целости всей Империи», но ничуть не забывая о целях собственных, а в письме к брату честил всех, кто не поддерживает его или поддерживает худо: «окликанных дураков Разумовского и Голицына», просто «дурака Вяземского», «скаредного Чернышева». Особо приглядывался опытный дипломат к новоприезжему Потемкину и еще не прогнанному Васильчикову: «Ея Величество… весьма против меня подкрепляема была новым нашим фаворитом. Старый с презрительною индифферентностию все слушал, ничего не говорил, и извинялся, что он не очень здоров, худо спал и для того никаких идей не имеет».
Как видим, не имеющий идей Васильчиков действительно нуждался в замене.
Наконец Никита Иванович выбрал момент для удара: «…я решился на следующий поступок. После обеда взял нового фаворита особенно и, облича дерзость его мыслей, которой ни лета, ни практика ему не могут дозволить, и повторя резоны, мною сказанные, угрожающие разрушением Империи, объявил ему, что на отвращение сего я сам решился ехать против Пугачева или ответствовать за тебя, мой любезный друг, что ты при всей своей дряхлости возьмешь на себя спасать отечество, хотя бы то надобно было тебя на носилках нести…»
И дряхлость и носилки были всего лишь риторическими фигурами: пятидесятитрехлетний Петр немедля отвечал брату в выражениях, приличных случаю: «Падите к ногам моей Августейшей Государыни, омойте их вместо меня слезами», однако тут же самым деловым образом выдвинул восемь пунктов, один другого решительнее. Первый из них требовал «полной мочи и власти» не только над воинскими командами, но и над всеми городами и жителями областей, коих возмущение коснулось.
В ярости Екатерина писала Потемкину:
«Увидишь из приложенных при сем штук, что господин граф Панин из братца своего изволит делать властителя, с беспредельной властью, в лучшей части империи, то есть Московской, Нижегородской, Казанской и Оренбургской губернии, a sous entendus[24] есть и прочие. Что если я подпишу, то не токмо князь Волконский будет огорчен и смещен, но я сама ни малейше не сбережена, но пред всем светом — первого враля и мне персонального оскорбителя, побоясь Пугачева, выше всех смертных в империи хвалю и возвышаю. Вот вам книги в руки, изволь читать и признавай, что гордые затеи сих людей всех прочих выше».