и взяла. Взяла его, а он старенький. Чаво ж – сто лет! Одежи-то у него нету. Он на печке спал, меня нянчил. У него пролежни даже были. А в пролежнях тех черви заводились. В бане вымоем его – мать и я. Доведем до бани, там вымоем, червей всех выковыряем. Ну, и у нас он помер, схоронили мы его. А сейчас разве будет так?! Сейчас не будут дети стариков покоить.
После войны-то улучшилась жизнь тут. У нас раньше крыши на домах были соломенные. А сейчас везде, считай, под жестью да под шифером. А сейчас вот опять жизнь плохая идет. Все дорогое! Деньги дают, а на эти деньги купить нечего. И деньги пролетают. Я сама строилась. Раису оставила в старом дому, а сама начала строиться. Вот мне стройка как досталась тяжело! У меня девочка еще маленькая, когда я строилась, совсем маленькая, но уже в школе была. В хлеву ночую. А уж осень настала. А в доме еще ничего нет. Печку сама сложила, оборудовала, а окон нет, рам нет. Запечатала я их, думала, на будущий год рамы сделаю. А учительница пришла зимой, глядит – мы на печке сидим. А у меня девочка училась больно хорошо. На печке сидим, а печка горячая, два раза ее зимой ведь истопишь. Ну, пережили мы кое-как эту зиму, пережили. Теперь – надо тес на потолок покупать. Приехала в Петровск за тесом, купила. А ведь я женщина. С деньгами. А с мужем я уже не жила тогда. Два года я с ним только прожила. Нажила с ним дитя и одна его кормила, воспитывала. Ну и вот, приехала я в Петровск, купила тесу, а тут вижу – соседи, гремяченские мужики, с прицепом приехали. Но они свой тес взяли, а мой-то оставили. Чего делать – не знаю! А тес-то мы вместе с ними покупали. Он и лежит на улице. Стою, плачу. Тут один местный дедушка ко мне подошел и говорит: «Не плачь, тетка! Давай его, твой тес, перетаскаем в сарай!» Вот добрый был какой человек! А сейчас все злые. Сейчас весь народ ядом пропитался. Сейчас нежальливый народ стал! А почему? Или это деньги людей замучили, или я не знаю, что?.. И вот мы с этим дядькой перетаскали весь тес в сарай. Он мне говорит: «Ты не тужи! Ступай домой, приедешь потом и заберешь». Я ему 20 рублей отдала за охрану и домой поехала. Приехала домой – в Гремячку раз схожу, другой схожу. Нет прицепа. Машина есть, а прицепа нет. Чего же делать? И стройка у меня стоит, и помочь мне, видно, некому. Потом все-таки дали прицеп, и я поехала, одна. Ну, уцелел тес, слава богу, привезла! И вот это я строилась! Жесть на крышу достать помогла мне блокадница, из Ленинграда. Сестра моя. Муж у ней больно хороший, помогал мне дом достраивать. Потом помер он. А дочка кончила техникум, потом институт физкультурный. А я платки пуховые вязала. Пятьдесят рублей за работу давали. Вот эдак и жила! Жизни хорошей не видала. Не видала хорошей жизни я!
У отца с матерью много было земли – гектара два или три. Вон, у Гузикова леса земля была. Там у нас были душевые наделы. Я ездила маленькая с отцом жать. Он меня научил серпом жать. Я и крюком косила, и молотила. Все умею! Вот сейчас приведись – и сейчас все это сделаю. Все умею по хозяйству. А вот сейчас молодежь не хочет этому учиться. Так что земли было много – гектара два-три. И половину мы сдавали в аренду. Кулакам. Они посеют там, на нашей земле, а расплачиваются урожаем, хлебом. А из скотины ничего не было! Сперва корова у нас была, а кормить нечем ее стало. Корову продали, купили жеребенка. Отец воспитал из него лошадь, а тут колхоз наступил. Он в колхоз ее сдал. Овец у нас не было нисколько. Одни только куры были. Мы сроду плохо жили. Мне 15 лет было, а в Гремячке – базарный день. Я в холстовой рубашке, подпояшусь поясом и пойду на базар – купить что-нибудь. Питались плохо! Тыкву ели, картошку, свеклу. Яблоки сушеные. Но вот еще чего – кулагу делали, очень хорошую. Еще из свеклы делали сусло, это вроде компота. Был такой жом, и из сахарной свеклы нажмем соку, а туды яблоки сунем. Яблоки тогда хорошо родили… Ой! Какая вкуснятина получается! Сейчас бы съела не знай как! Это все питательное было, витамины. А хлеб был не ситный, а размольный. Бывало, отрежешь вот такой кусок, а речка-то рядом была. Кусочек туды бросишь, он набухнет, солью его посыпешь и съешь. Огород у нас был – целый гектар яблоней. Даже картошку негде было садить. А яблони ведь через два года родят, – то червяк, то мороз. Но яблоки разного-разного сорту. Когда уродятся, к отцу приезжают из Петровска, берут напополам или меняют на что-нибудь. Вот эдак жили! Говорю – землей жили. Но вот картошки негде было садить. А яблоню тогда срубить – это грех непрощенный! И вообще – ствол погубить нельзя! Картошку садили в поле, далеко. Но не хватало земли. Хлеб, просо посеют, а для картошки места мало. У речки садили картошку. Один раз клубнику сняли, а отец говорит: «Давайте посадим картошки!» А время-то июль, поздно, вроде. Ну, плуг наладили, запряглись. Он, отец-то, в корень, нас тоже, братишку и меня – тоже в корень. Пахать! Вспахали, вспахали, посадили, и картошки у нас уродились. Вот какие! Она же поливная. И успела созреть.
«Язык – пространство укладывания мира». Эта, с первого взгляда парадоксальная, мысль сформулирована В. В. Бибихиным в его книге о Л. Витгенштейне[31]. В ней точно задан надлежащий масштаб понимания языка и мира, в том числе мира крестьянского. Прочитанный через ее высокую меру, приведенный выше фрагмент довольно сбивчивого, прихотливо скачущего по временам жизни, нарратива Любови Ивановны, если брать его в его общем настроении, добавляет к уже найденным свойствам крестьянских дискурсов еще одну черту. Речевая походка рассказчицы мало-помалу выстраивает здесь некий дискурсивный формат, в котором человеческий мир словесно (следовательно – фактически) укладывается в его безжалостной, нерасшевеливаемой, холодной плотности. В этом мире не просматривается хотя бы чуть брезжащего, отпускающего, позволяющего забыться в теплоте надежды, просвета. Буквально все жизненные движения этой деревенской женщины заведены на упрямое выживание, на каждодневное ожесточенное отвоевывание очередной порции (хочется сказать –