Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты будешь несравненным Туриду, дорогой Эррико». Ведь тогда его звали Эррико, с «р», звучащим по-неаполитански, а не Энрико, по-итальянски. На это имя у него будет право позднее, когда придет известность, появятся шляпы аристократического фасона, костюмы, сшитые на заказ у портного, белые рояли и огромные афиши на стенах оперного театра «Метрополитен». В Риети, как и в Неаполе, где он родился, Карузо был еще только маленьким Эррико, так его звала эта орущая, потная детвора из узкого и глухого переулка, скрытого под огромным балдахином выстиранного белья… Эррико с улицы Сан-Джиованелли-альи-Оттокали, Эррико, сын бородача Марселино, рабочего с маслобойни, тот самый паренек, которого отец Бронзетти принял в свой хор. Потому что у него был голос, у нашего Эррико, такой, какого в этом квартале никогда не слыхали. Во время пасхальной службы его пение заставило рыдать всех верующих. В ту ночь умирала Анна… Вы ее не знаете? Она была матерью нашему Карузелло, нашему малышу с золотым голосом, мать нашего Эррико, и он в тот вечер плакал так, что душа разрывалась…
— Слишком печален твой Туриду, дорогой Эррико… Ноты, мой друг… Надо петь только то, что в них сказано. Сократи немного рыданья, а? И вздохи тоже… Оставь все это Сантуцце… Ей надо плакать, а не тебе. Ты Туриду, человек без всякой совести, соблазнивший честную женщину, сбивший ее с прямой дороги, скомпрометировавший ее, обесчестивший, не забывай этого. Ну… На этот раз в темпе. Начали…
Барон де Д. насвистывал реплики Сантуццы или с увлечением исполнял их во весь голос, и его «О царь небесный» вызывало у вас слезы на глазах. Потом, забывая, где он находится, барон мысленно представлял себе театр, репетицию, себя в качестве дирижера, жесты которого вызывают пение пятидесяти скрипок. Лилась мелодия, которую впоследствии играли во всех кабачках мира, во всех кафе, где оркестры безжалостно ощипали ее до последнего волоска. Но это было потом, а в давние времена она имела стиль и душу. Ибо барон любил музыку и дорожил каждым ее звуком. Он «играл» за арфу, мандолину, за цимбалы; в отдельных мостах довольно поверхностно, ведь Масканьи не Бах, но всегда с пониманием, а когда доходил до самых эффектных моментов, то ни один из них не пропадал. Можно было проследить эти все «pizzicato», содержавшиеся в партитуре, звон колоколов, имитировавших пасхальное шествие; барон воспламенялся до того, что восклицал: «Двигайтесь же! Вперед!..», не отрывая при этом рук от клавиатуры и наполняя тревогой молодого певца, зажатого между пианино и туалетным столиком и думавшего про себя — черт возьми, чего же от меня ждут? Но барон де Д. обращался не к нему, а к толпе невидимых статистов: «Двигайтесь же, черт возьми, вперед! Вас, как быков, надо погонять…» И вдруг слышалась аллилуйя, и целое шествие с горящими свечами пересекало комнату, нескончаемые шеренги детского хора, балдахин для святых даров, и монахи, монахи, монахи… Ах, эти прекрасные дни в Риети, полные восхищения от bel canto!
Трудно представить себе после стольких лет скромное жилище артиллерийского лейтенанта в гарнизоне Риети. Выбора не было, никакого, кроме двух небольших комнат в квартире нотариуса. Пианино не без труда затолкали между кроватью и зеркалом, чтоб нашлось место для обеденного столика, на который молодая супруга каждый вечер молчаливо ставила тарелки. Боже небесный, до чего она была хороша! Прекрасна! Как прекрасна! Едва она показывалась в комнате, все туманилось в голове певца. Она устраивалась на кровати, чтоб слушать его. Где ж еще? Других мест не было… Она ложилась, и теперь уже ничто не мешало смотреть на нее, светловолосую, необыкновенно тоненькую… А ее ножки… Разве можно было оставаться равнодушным, когда она шептала: «Это чудесно, чудесно!» А барон де Д. отвечал ей: «Ты музыкальна, как сама музыка… Ты моя музыка». Именно так это было. Ее голос, ритм произносимых ею фраз, каждая из ее интонаций были музыкальны… Карузо говорил ей: «Не уходите… Когда вы здесь, мой голос сам поет». И урок продолжался, проходили часы, и все забывали о том, что пора есть. Флорентинка, довольно! Но чувства меры у нее не было, это сказывалось во всем — и в безудержной трате времени и даже в манере восторженно смотреть своими огромными глазами с такими большими зрачками. Когда наконец садились за стол, она не касалась еды. О чем она грезила? Что выражали эти бездонные глаза, непостижимо зеленые, смотревшие то на одного, то на другого? И отчего заволакивались они этой дымкой — от трепетного ли голоса Карузо, этого чудесного голоса, раскинувшегося, как золотое небо, над пасмурной серостью всего окружающего, или от чего еще?
Ни барон де Д., ни его жена не присутствовали на дебюте великого певца в 1895 году в театре Массимо в Палермо, потому что в тот вечер у них родился сын. Имена, которыми он был наречен, выбрала мать против желания всех родных. Она хотела, чтоб его звали Родольфо, как поэта из французского романа «Жизнь богемы», которым увлекался сам Пуччини, и, кроме того, Владиславом — имя это было продиктовано теплым чувством к одному из своих дальних польских родственников, — и, наконец, Францем, неясно, из каких соображений. Может, в честь Листа…
Родольфо-Владислав-Франц де Д. Что за сумбур! В Соланто это вызвало одно недоумение. Этакая уйма иностранных имен оскорбляет слух. Во время крестин, которые вел палермский архиепископ, величественный старец долго силился произнести трудные ему звуки, а под конец сердито заурчал что-то и сказал: «Оставим это, вы меня поняли?» После церемонии он не удержался и язвительно заметил, что было бы предпочтительней назвать дитя Антонио, так же как его отца и деда. Земляки тогда бы, наверно, называли молодого барона дон Нинуццо, а не дон Фофо.
…Письмо было отправлено из Трапани. Близость этого места казалась более жестокой, чем даже само предательство; нетерпимое неприличие было в этой близости. Из Трапани… Барон де Д. мог бы добиться, чтоб нашли человека, написавшего письмо, потребовать, чтоб полиция провела допрос, мог выяснить, действительно ли была его жена в этом городе. Она-то говорила, что едет во Флоренцию. Но он заранее представил себе эти ответы, эти бесстрастные лица. Никто не видел. Никто не слышал. Не так-то просто добраться до правды в этом белом, замкнувшемся в себе, неподвижном городке с его пустынными набережными, закрытыми ставнями, уединенными улочками, вытянутыми между домами, как шпаги. Из Трапани… Там было написано это письмо, вызвавшее у барона отвращение к жизни, на этом тусклом выгоревшем мысу, где не перестает свистеть северный ветер, в этом бездушном городке, пахнущем солью. На краю отчаяния барон продолжал повторять: «В Трапани. В Трапани…» Как же она попала туда вместе с этим паяцем, как оказалась в суете этой гастрольной поездки, в этом шуме, суматохе, утомительном таскании багажа с измятыми костюмами, среди поисков внезапно теряющихся париков? Как могла она поехать, да еще в Трапани? Ведь это всего в нескольких километрах от земель предков. И быть там, не стесняясь чужих людей — о нет, не толпы, всего лишь кучки зрителей, собравшихся перед театром, дабы подстеречь того, кто будет Эдгаром в «Лючии ди Ламмермур», чтоб увидеть, на кого он похож, этот неаполитанец, про которого чудеса рассказывают и эти сплетни. Та дама, что вышла, да, да блондинка, говорят, его любовница, она не местная, по слухам, с континента. Возможно, и имя барона де Д. трепали эти бездельники. Что их могло остановить? Ведь не каждый день бывает такой праздник в Трапани и еще этакий скандал, который, как желанный дождь после жаркого лета, может развеять городскую скуку. Сколько небось записочек циркулировало среди светского общества, неприличных рисунков и всяких непристойностей. А тут еще развратность этого тенора, его страсть к хвастовству… К чему ему вздумалось красоваться на террасах кафе «с особой, которую ваше сиятельство не должно было допустить путешествовать в такой скверной компании», — написал барону этот доносчик, сообщивший, что артист развязно разговаривал, раздавал автографы и вообще находился в таком возбуждении, что его легко было счесть пьяным.
Что ж это за любовь? Выставить себя напоказ — разве это любовь? Так одинокий барон де Д. упрекал в этих заочных беседах свою отсутствующую жену, которая не могла его слышать.
Когда я был для тебя всем на свете, когда ни о ком больше ты не думала, разве мы ходили в кафе?
Я любил тебя, и это была наша тайна, уединение нам приносило радость. Мне хотелось видеть одну тебя, ни до кого не было дела. И ты меня любила тоже, моя флорентинка… Только тогда ты познала подлинную любовь, что ни говори… Эти иллюзии немного успокаивали его, он их берег. Ведь была настоящая любовь… Неужели она к нему не вернется? Не может этого быть. Но мысль об измене не уходила. Он представлял жену наедине с другим. Яростная ревность овладевала им, сжимала удушьем горло, заставляла стонать от боли и, наверно, погубила бы, не появись отвращение. Так он научился презирать, Карузо уже не казался ему робким гением из Риети, вдохновенный талант которого он открыл и любил. Нет, Карузо уже был для него воплощением всего смешного, фатом, пересчитывающим своих обожательниц у дверей театра или раздающим автографы с той же серьезностью, как это делает глава государства, подписывающий договор. Этот тупица очумел от своего успеха. И с подобной личностью она могла появиться на публике? Скажи, какая победа… Да ведь он глупец, которому сицилийское вино до того затуманило голову, что он не смог запомнить пару реплик из своей роли… И в Трапани, в этом жалком городке, был освистан… Бог мой, так мало нужно, чтоб человек превратился в посредственность! У этих теноров талант и глупость так легко уживаются… А его невероятное самомнение? Он ведь считал себя Дон Жуаном. Можно ли ревновать к человеку, который фотографировался в столь диких позах? Барон ревнует? Ничуть. Ну и позер этот тип! Умение брать высокие ноты, наверно, плохо влияет на разум. Карузо так изменился. Думает, что ему все дозволено. Петь, напялив на себя шотландскую юбку. Дальше идти некуда! А этот бог пения резвился без всякого стыда, дрыгая голыми коленками, показывая свои ляжки. Так он балаганил в Трапани перед людьми, которые не осмеливаются снять пиджак в общественном месте из боязни оскорбить соседку. Может быть, в Ла Скала это бы дозволили… Но уж во всяком случае не в Трапани, в зале все были вне себя. Ясно, начался скандал. Встал с места кто-то, побледневший от негодования, и закричал:
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Клуб радости и удачи - Эми Тан - Современная проза
- Белый Тигр - Аравинд Адига - Современная проза
- Вопрос Финклера - Говард Джейкобсон - Современная проза
- Охота - Анри Труайя - Современная проза