Игоря Холина, Генриха Сапгира. Он привел меня к Боре Козлову. Это было супер – настоящий салон, где собирались все лучшие люди. В один день я там сразу познакомился с художником Анатолием Зверевым, Александром Харитоновым – там человек двадцать сидело, один гений на другом: Володя Буковский, смогисты, Леонид Губанов. После этого я в школу больше не ходил – запил. О Мамлееве там пока не знали. Впервые я это имя услышал, кажется, от смогиста Владимира Батшева. Он сказал: «Знаешь, есть такой Мамлеев? Такие рассказы читает – ты умрешь!» И Талочкин мне потом говорит: «Есть один человек, его называют советским Кафкой».
Но здесь мне вновь не терпится перебить Игоря Ильича, чтобы дать слово Мамлееву. По его словам, сравнением с Кафкой он обязан художнику Борису Свешникову. Юрий Витальевич от таких аналогий был далеко не в восторге:
Сравнение с Кафкой я сразу признал несостоятельным, поскольку хотя мне и нравился этот писатель, но я считал его весьма односторонним, потому что его вещи отличала абсолютная безысходность; такой безысходности я вообще никогда и ни у кого не встречал. На мой взгляд, это весьма односторонняя, субъективная интерпретация мира. В моих произведениях, например, никакой безысходности нет. В них присутствует фантастический мир (земной мир можно признать фантастическим), потому что жизнь в Кали-Юге, в эпохе падения, по сравнению с другими мирами, где нет вообще никакого зла, кажется фантастической. Мы этого не осознаём, но на самом деле жизнь, которую мы ведем, – это фантастическая жизнь; такое, как у нас, редко бывает во вселенной. Я не беру ад, конечно.
Итак, сравнение с Кафкой я отверг[104].
В статье «Кафка и ситуация современного мира» (1983) Мамлеев еще более четко проговаривает свое неприятие тревожного австрийского абсурдиста, и это неприятие не самого автора «Процесса» и «Превращения», а той модели мировосприятия, которую он так убедительно описал:
[Чтобы понять трагедию Кафки], проведем аналогию с Платоновой пещерой (как известно, пещера у Платона символизировала наш физический мир, где живут люди, а возникающие тени у пещеры – проекция высших сверхчувственных миров: «боги – призраки у тьмы», как писал гениальный Хлебников). <…> Дело в том, что в «наше» время, то есть в современную эпоху, «тени» у пещеры давно превратились для нас или в монстров, или (что гораздо чаще) – исчезли вообще. Иными словами, почти полностью утрачена связь с окружающей физический мир сверхчувственной реальностью; наступил век тотального агностицизма, и человек оказался не в состоянии понять (и увидеть) хотя бы тень того, что находится за пределами физического мира. При этом, разумеется, некоторые современные люди интуитивно продолжали чувствовать, что этот мир – не единственный и что за пределами наших ограниченных ощущений, за сценой этого мира, стоят более тонкие стихии и смыслы, воздействие которых все-таки ощутимо и даже неотвратимо. Но так как «тени» тех миров, точнее, их смысл был уже утерян – естественно, сама жизнь в пещере (то есть физическом мире) стала ощущаться как абсурд, и характер воздействия сил за сценой стал совершенно непонятен. Таким образом, говоря более просто, ситуация героев Кафки – это фактически ситуация духовного тупика XX века с его торжеством агностицизма и атеизма, то есть с признанием бессилия человека понять высшие миры[105].
Очевидно, что в этом публицистическом пассаже Юрий Витальевич куда более откровенен, чем в ранее процитированном отрывке из «Воспоминаний». Полагаю, здесь он дает понять (не самому ли себе в первую очередь?), что сравнения с Кафкой его уязвляют не из-за косвенных обвинений в подражательстве (новаторство вообще никогда не было для Мамлеева самоцелью), а из-за того, что его, носителя особой русской духовной прозорливости, ставят в один ряд с тем, кто, по сути, капитулировал перед бытием, расписавшись в собственной метафизической слепоте. Вроде бы незначительная деталь, но она, как мне кажется, многое сообщает о внутренней логике Мамлеева и его почти анекдотическом «эгоизме». И довольно забавно, что служащие аукционного дома «Литфонд», в апреле 2019 года распродававшие рукописи и фотографии из архива Юрия Витальевича, в каталоге так и написали, будто издеваясь: «Советский Кафка Мамлеев. Лот из 8 предметов».
– Как Мамлеев читал свои тексты? – спрашиваю я. – Мне приходилось читать о том, что уже в постюжинский период, в 1980-е, неофитам давали послушать записи его голоса и люди чуть ли не сходили с ума, такой гипнотический эффект на них производил Юрий Витальевич даже в виде катушки с пленкой.
– Это так и было, – отвечает Дудинский. – Как-то мы собрались в каморке на территории Зачатьевского монастыря – там уже никакого монастыря, естественно, не было, были коммуналки. Собралась компания: Козлов, Талочкин, хозяйка квартиры, похожая на Галю Волчек, – какой-то функционер с телевидения, такая толстая, богемная. Тут же сидит какой-то хмырь Веня Мошкин. И хозяйка говорит: «Вот у нас литературный вечер, все собрались, пусть Веня почитает». И Веня начинает читать прозу чисто смогистскую. У него персонаж был – Человек, вырезанный из газеты, такая комсомольская символика. Читает он, читает, так скучно. И Лорик говорит: «Почему вы нам это читаете? Вы же можете это спокойно напечатать в „Юности“, там и прочтем. Что вы нам мозги ебете». Он так смутился, прекратил читать, а Лорик говорит Мамлееву: «Давай, папуль, покажи класс». Тот достал тетрадочки из школьного портфеля и начал читать: «Дневник молодого человека», «Человек с лошадиным бегом», «Смерть эротомана». Рассказов десять прочел. Это был шок. Истерик Козлов заорал: «Пусть все удавятся после такого. Надо удавиться, удавиться, удавиться!» Всех охватил восторг совершенно противоестественный, все впали в прелесть. Перед нами распахнулись какие-то бездны, порталы! Мы вышли на улицу. Была зима – пальто нараспашку, поддатые немного, полный восторг. Так мы дошли до Пушкинской и попрощались. А через день мне позвонила Лорик и пригласила на Южинский.
– Уймитесь!.. А ну, тишина!.. Кто пикнет, вырву язык!.. Папочка к чтению приступает!.. – Этот визгливый крик издала молодая круглолицая женщина с белой, бурно дышащей шеей, рыжими глазами неистовой кошки, с пуком волос, который мотался у нее на затылке, когда она бросалась во все стороны, цапая когтями соседей, заставляя их замолчать. Ее называли «Дщерь», ибо она почитала себя духовной дочерью инфернального писателя Малеева, «Учителя Тьмы», кочующего по московским богемным домам.
Толпа гостей расступилась, и на середину комнаты вынесли огромное старое кресло с продавленным седалищем, высокой готической спинкой, напоминавшее трон средневекового короля. В это кресло удобно уселся толстеньким упитанным задом улыбчивый человечек в поношенном пиджаке и нечистой рубашке, ласково озирая обступивших гостей. В