назад в Обуховку? Чтобы тебя там добили? 
– Уже знаешь? Кто тебе сказал?
 – Фурманов. Он тебя на плечах притащил. Ты бредил, все про вампиров и нечисть бубнил, а жар у тебя был такой, что хоть прикуривай.
 Да, все так. Вадим вспомнил свои фантасмагорические наваждения и передернул плечами. Уточнять у Эмили, не явился ли ей Фурманов в образе графа Дракулы, было глупо.
 – Что он тебе р-рассказал?
 – Что встретил тебя в «Дононе», там вы со шпаной подрались, а потом ты хотел вернуться в больницу, но увидел нож… Рили?
 – Это правда.
 – Вы вдвоем пошли к нему в «Асторию», и там тебя накрыло.
 Молодец Дмитрий Андреевич, не выдал. Эмили не преминула бы донести Менжинскому, что Арсеньев растрепал первому встречному суть операции.
 – Он в Ленинграде?
 – В Москве. Раза два звонил, справлялся о твоем здоровье.
 Она подошла к окну, отдернула гардину, впустила в номер солнечный ручеек. Вадим, превозмогая немочь, привстал.
 – Как там, на улице?
 – Зэ вэза из файн, зэ сан из шайнинг, – отбрила она язвительно.
 Обиделась. Надулась как мышь на крупу. А из-за чего? Не в таких они близких отношениях, чтобы эротические игрища устраивать. К тому же его еще лихорадка не отпустила, не до проказ.
 Вадим заговорил о том, что не давало покоя:
 – Кто хотел меня убить?
 – Донт ноу. Больничный вахтер «Манифест Компартии» требовал, собирался на нем присягнуть, что никто из чужаков ночью в корпус не входил. Дежурные медсестры то же самое твердят.
 – Я оставил открытым окно, через него и залезли. И я знаю кто…
 – Кто же?
 Вадим вкратце описал ей человека в кубанке. На Эмили это не произвело впечатления.
 – По такому словесному портрету каждого второго задерживать можно. И нет у меня уверенности, что тебе это не почудилось… как нежить в «Астории».
 Эк подковырнула! Вадим поплотнее обернул покрывало вокруг телес, прокряхтел;
 – Не почудилось. Это что же – я тут р-разле-живаюсь, а р-расследование стоит?
 – Я доложила Вячеславу Рудольфовичу обстановку, он приказал от тебя не отлучаться. Гиппократы дважды в день приходят, порошки приносят, микстуры… Но я бы и без них обошлась. У меня в войну обе сестры воспалением легких переболели, так что рука, можно сказать, набита. Айм профэшнал.
 Она взяла со столика стакан с темной бурдой на дне, долила в него горячей воды из чайника, поднесла Вадиму.
 – Дринк.
 – Что это?
 – Водка с ивовой корой. Этой настойкой моя бабка тиф лечила… и не только.
 Вадим отпил, подавился от едкой горечи, забрызгал покрывало.
 – Вэлл. Если не помрешь, то выживешь.
 – А Горбоклюв где? Еще в Харькове?
 – Позавчера припылил. Ряху на тюремных харчах отъел, образина…
 – И ты молчишь! – Вадим (откуда только прыть взялась?) откинул покрывало, сел на кровати, но поймал блеснувший алчностью взгляд Эмили, передумал, снова закутался, став похожим на кокон, и попросил: – Позови его.
 – Куда тебе! Отлежись… Ворк не волк, в форэст не убежит.
 – Позови!
 Горбоклюв явился жизнерадостный и в самом деле малость располневший. Он отрапортовал, что миссия его завершена. Была ли она успешной, это пущай начальство решает.
 Наладили звуковоспроизводящую аппаратуру. Возясь с проводками, Петрушка стрекотал, как сорока. С его слов выходило, что путь к сердцу Зайдера оказался тернист и извилист. Убийцу командарма насторожило, что его отселили от прежних сокамерников и подсадили к новому. Тюремному стражу пришлось втолковать: перевод из многоместной камеры в двухместную – это награда за примерное поведение, каковым Зайдер отличился во время своего заточения.
 Первую неделю он смотрел на Горбоклюва сычом, слушал его тары-бары вполуха и ни о чем не заговаривал. Но затем все же повелся на показное Петрушкино простодушие, оттаял, помягчел. Тут и пригодилось привезенное из Ленинграда оборудование. Пока Зайдер в тюремном клубе, чьим завом его не так давно назначили, развешивал агитплакаты с лозунгами «Ночь работе не помеха» и «Заключенный, борись за чистую столовую!», Горбоклюв на скорую руку смонтировал звукозаписывающее устройство под своими нарами.
 Зайдер ничего не заметил, пришел уставший. Петрушка предложил ему чекушку, будто бы выцыганенную у охранников. Когда вмазали по пятьдесят, включил микрофон.
 – Тебя таки за шо замели? – услышал Вадим характерный одесский говорок.
 – А ни за что! – зазвучал в ответ овечий тенор Горбоклюва. – Безвинно, значица, страдаю.
 – Ой, шоб я так жил, как ты мне уши полоскаешь! Гони уже правду-матку, а то, не дай боже, помрешь посреди полного здоровья.
 Дзенькнула чекушка, послышались сочные хлебки. И снова заблеял Горбоклюв:
 – Так я ж говорю. Талант у меня к рисованию. Намалевал, значица, червонец. А похоже иль нет, не ведаю. Пошел в кабак, спросил шкалик, заплатил – никто и слова не сказал. Я второй червонец малюю, третий… На пятой сотне, значица, погорел. Захожу в кооператив, а там барышня с такой тазобедренной композицией, что высший сорт и рядом не валялся. Я ей глазки строить, а она на мой червонец глянула – и в крик! Натурально скрутили и под арест… А ты? Бают, самого Котовского в деревянный макинтош законопатил.
 – Не делай мне беременную голову! – Голос Зайдера стал глухим и недобрым. – И так уже на допросах все нервы затошнили…
 – А все ж – за что ты его? Не может же, значица, без причины-то, а?
 С минуту магнитная проволока отматывалась впустую. Потом Зайдер проронил:
 – Затмение нашло. Он другом моим был. А меня будто за руку кто взял, подвел к нему и повелел: стреляй! Я и выстрелил… Шо брови на лоб кидаешь? Не веришь?
 – Да я молчу…
 – Тогда с физиономии своей мнение убери, а то наподдам тебе тудой, где спина свое благородное название заканчивает.
 Горбоклюв, знаток практической психологии, не рискнул давить дальше и пошел на попятный:
 – Лады… Хочешь анекдот? Одна баба всем подряд давала, а дети – вылитый муж. У нее, значица, спрашивают: как это? А она: я, грит, тока те баркасы принимаю, что балласт сбросили… Хо-хо-хо!
 – Балабол… Но, видать,