свои позиции, но под пристальным взглядом писателя он вдруг стушевался и, отвернувшись, занялся разглядыванием тюри в колбе.
– Пгизнаюсь вам, со мной такого казуса никогда не пгоисходило… Я опегиговал не сам, а под диктовку.
– Поясните.
– Ну, вам же знаком тегмин «вдохновение»? Когда впадаешь в некий тганс, в котогом кто-то гуководит тобой, и в гезультате получается шедевг. А здесь вдохновение наобогот. Тганс пгивел к фатальному исходу.
– Вы не отдавали себе отчета в том, что делаете?
– Я видел себя как бы со стогоны, и мне не позволяли вмешиваться в пгоцесс… Надеюсь, вы понимаете, о чем я?
– Да-да, – покивал Фурманов. – А вы ненароком не принимали с устатку чего-нибудь бод-д… ря… щ-ще…
– Боже упаси! – вспылил профессор. – Вот уже двадцать пять лет я не пью ничего, кгоме звегобоя и мяты. – Он продемонстрировал колбу.
– И не курите?
– В юности кугил, бгосил еще до геволюции. Так что ваши нападки беспочвенны.
«Нападки? Боже упаси!» – в лад ему хотел сказать Фурманов, но воздержался. Он встал и подошел к стоявшему на приоконной этажерке патефону. Ящик с лондонским клеймом «Decca» и торчащей сбоку изогнутой ручкой вносил откровенную дисгармонию в спартанскую обстановку помещения. На нижней полке этажерки были сложены пластинки. Фурманов перебрал их. Шаляпин, Собинов, Карузо, Аделина Патти…
– Да у вас настоящая коллекция! Вы мел… л-ло… м-м… Вы любитель музыки?
– Это? – Профессор допил свой чай и поставил колбу в поддон с использованным медицинским инструментарием. – Нет… Коллекция не моя. Собгали с богу по сосенке. Пгосто у нас тгадиция: пегед каждой опегацией что-нибудь слушать. Музыка – она, знаете ли, тонизигует. Это я еще в молодости подметил, когда был желтоготым студентиком. Сам пгивык и дгугих пгиучил.
Фурманов перекладывал пластинки, и в его голове, как огонек керосинки, разгоралось озарение.
– А не вспомните, какая музыка играла в тот день, когда вы оперировали Фрунзе?
– Кажется, что-то амегиканское. Джаз-банд или как их там называют… Кто-то из наших пгинес, поставил.
– Я не нахожу здесь ничего похожего.
– Значит, уже спегли. У нас огдинатогская – пгоходной двог, тут санитагы спигт хлещут, когда я не вижу… – Розанов сверился с настенными часами и поднялся, давая понять, что аудиенция окончена. – Все, мне пога готовиться к опегации. Поставьте-ка, голубчик, что-нибудь бгавугное!
Фурманов подкрутил ручку патефона и поставил на диск пластинку со строевой солдатской песней «Взвейтесь, соколы, орлами». Профессор молодецки ухнул и принялся выделывать гимнастические упражнения: приседал, вскидывал ноги и размахивал руками. О госте он позабыл напрочь.
Под хрипатый баритон, выводивший «Все покорны царской воле, по отбою кончен спор…», Фурманов покинул ординаторскую.
Часом позже, в своем госиздатовском кабинете, он стилографическим пером выводил на линованной бумаге: «Уважаемый Вадим Сергеевич! Выполняя данное Вам обещание, побывал сегодня у Розанова, и вот какая догадка посетила меня…»
Это письмо он не доверил почте, а передал с оказией – в Ленинград с материалами для журнала «Звезда» отправился издательский курьер, надежный и нелюбопытный. Он и завез конверт с припиской «B. C. Арсеньеву лично» в «Англетер». Недремлющая Эмили сделала поползновение перехватить фурмановскую эпистолу, но Вадим, к тому времени достаточно оправившийся от болезни, был начеку. Цыкнул на нее, спустился в гостиничный ресторан, там и прочел послание от строчки до строчки. Оно его изрядно озадачило.
«Быть может, Вы сочтете, что я тронулся рассудком, – писал Фурманов, – но мне подумалось, что случаи с Розановым и Есениным связывает музыка. Помните, Вы рассказывали, что одурь накатила на Сережу, когда он раскрыл портсигар и зазвучала эта американская песенка… как там бишь?.. запамятовал название. Вот и профессор утверждает, что перед операцией в ординаторской играла пластинка с джазом. После чего у Розанова произошло затмение ума и он провел самую бестолковую операцию в своей жизни. Я не могу доказать, что музыка из портсигара и на пластинке одна и та же. Пластинку из ординаторской кто-то унес, и это неспроста. Такие пироги, Вадим Сергеевич. Либо у меня развивается паранойя, либо мы столкнулись с изобретательным заговором, по сравнению с которым Таганцевская боевая организация гроша ломаного не стоит. Кабы не занятость моя, я б эту тему проштудировал досконально. Но не факт, что Вы со мной согласитесь и не отнесете все вышеизложенное к бредням сивого мерина. Так или иначе, через день курьер поедет в Москву. Буду признателен, если передадите с ним весточку. Черкните, живы ли, здоровы и что думаете о моих несообразных измышлениях…»
Вадим перечел письмо еще раз и сжег его, чтобы не попалось на глаза въедливым помощничкам. Рассуждения Фурманова не показались ему бредовыми. Он и сам мыслил примерно в том же направлении, особенно после того, как услышал запись, сделанную Горбоклювом в Харькове. Почему Зайдер взбесился сразу после того, как Петрушка открыл портсигар? Опять эта заколдованная музыка!
На ум пришел совет анатома Гловского: обратиться к Бехтереву. Консультация главы Института мозга сейчас была бы очень кстати. Однако, наведя окольными путями справки, Вадим установил, что Бехтерев все еще перенимает опыт в Карлсбаде и планирует приехать в Советский Союз не раньше весны.
Но зачем ждать, если в Ленинграде живет и работает звезда первой величины – академик Иван Павлов! Ученый, заглянувший в такие глубины психики, которые не снились никому другому. Еще в начале века он за свои достижения получил престижную премию Нобеля, слава о нем гремела на всех континентах, он был избран почетным членом Французской, Немецкой и Ирландской академий, шведы переманивали его к себе, обещая выстроить под Стокгольмом специализированный институт, но Павлов остался в России. Институт ему здесь тоже доверили, и великий физиолог был вполне доволен жизнью. В свои семьдесят шесть лет он все еще трудился не покладая рук – совмещал функции руководителя с лабораторными экспериментами, написанием научных статей, чтением лекций… всего не перечислишь.
К этому-то корифею надумал обратиться Вадим и тут же испугался своего нахальства. Снизойдет ли знаменитость до общения с каким-то безвестным человечишкой? Приходилось полагаться только на собственную настырность и мандат ОГПУ.
Возникла еще одна сложность. Эмили по-прежнему держала его под домашним арестом. Вадим доказывал ей, что чувствует себя сносно, хватит томиться в неволе, но она уперлась, и все тут. Почуяла, зараза, свою власть над ним и упивалась ею.