в нем то, что сам считает приятным местом пребывания. Для меня это мир, освобожденный от шума, омытый светом, помещение, из которого видно огромное голубое небо, множество книг – вот рай. Я размышляла об этом, медленно идя к своему креслу, проносясь взглядом по аккуратно расставленным коробкам с блестящими надписями. Села и продолжала смотреть на полки. Когда редкие солнечные лучи пробивались между вертикальными полосами, которыми были прикрыты окна, делалось видно, как по залу летит мелкая пыль. Словно снежинки сегодня утром, – вспомнила я и словно опять ощутила холод ветра. Встала и подошла к окнам, желая освободить стекло и впустить свет в библиотеку. Я искала шнур, при помощи которого можно сдвинуть шторы. Идя вдоль стены, в которой были окна, я смотрела в каждую раму между широкими створками. Не было никаких шнуров, никаких кнопок, не было ничего. Не знаю, как открывались эти окна: у них не было щеколд, не было даже мелких отверстий для поворотного ключа. Все было цельным, сотворенным в таком виде. Как если бы на человеческом теле искать соединения в надежде его разобрать или отворить, раскрыть. Не удалось бы найти ни единого места соединения, никаких петель, никакой кнопки, которая при нажатии разделяет части. Я отказалась от своего замысла и выглянула из окна. Библиотека находилась странно высоко. Мне казалось, что она на втором этаже, но, похоже, здесь каким-то образом уместился еще один этаж, – я стояла на уровне выше, чем ожидала. Может быть, тут участок под уклоном, – подумала я. Из окна была видна ограда, мимо которой я прохожу каждое утро, заброшенная территория, которую она скрывала, грязные плиты, ведущие к Институту. Маньяк был на месте и без устали занимался своим делом. В какой-то миг мне стало его жаль. Мне придется идти к парикмахеру, – вспомнила я разговор с директором. Не знаю, говорила ли я кому-нибудь когда-либо о своей боязни парикмахеров. Думаю, что нет. Иногда я представляю себе своего дядю, который весь воплощение человека здравого разума. Мысленно усаживаю его в кресло и говорю ему, что меня беспокоит. Эта картина забавляет меня.
– Тебе нужно что-то сделать с волосами, ты вся растрепана.
– Я боюсь парикмахера.
– Вот еще! Что он тебе сделает? Ограбит?
Для людей здравого разума не существует иррациональных страхов наподобие «отравит меня краской», «пробьет голову ножницами» или «заработаю менингит из-за открытого окна». Им понятен страх обмана или пропажи денег, остальное – нет.
– Ухо тебе отрежет? Ха-ха-ха…
Я смотрю на него… Как это не пришло мне в голову? Да, парикмахерша могла бы надрезать мне ухо и занести мне через кровь какие-нибудь бактерии. Эти парикмахерские ножницы постоянно падают… Удивительно часто падают. Словно бегут от своих хозяев. Дяде пришла на ум удачная завязка. Мне рассказывали об искусных каратистах, которые могли прикоснуться к человеку одним им известным, особым тайным образом, и тот жил как ни в чем не бывало десять лет, а потом от этого прикосновения умелого мастера в один прекрасный день падал мертвым. Никто не знал, почему, – просто падал, и все. Да, так могло быть и с грязными ножницами. Слегка надрежут ухо… «Ах, извините, извините… Ничего страшного, сейчас мы все исправим. Всего одна капелька… Вот и все! Стрижка за наш счет». Вы немного обрадуетесь, подумаете, что все хорошо обошлось, – что значит царапина на ухе? Все равно ее не видно. Сэкономите деньги, а через десяток лет (или меньше, потому что местные парикмахеры не такие уж умельцы, к тому же бактерии не дремлют) просто упадете с ног. Аукнется стрижка, которой больше никто не помнит.
К парикмахеру я не могу, боюсь, что меня отравит краска или от нее выпадут волосы, все останутся в мойке, когда их будут мыть. Боюсь, что меня поранят ножницами или обо мне забудут, и я буду сидеть с волосами, перемазанными ядовитой краской, пока она не разъест кожу до язв. Что потом? Да, и еще мне страшно, что мне поранят шею или что заработаю менингит… Может быть, мне следовало открыться директору. Их ножницы меня убьют.
Небо было пасмурное, синевато-серое, и все же порой лучик света пробивался сквозь тяжелый свод. Я ходила вдоль застекленной стены между окнами и длинными полотняными полосами. До конца, затем снова до противоположного угла, и так несколько раз. Совсем случайно, проводя подушечками пальцев по горизонтальной доске подоконника, я нащупала мелкую неровность в форме круга. Она была слишком правильной для пятна. Я прижала ее сильнее, и вдруг по целому зданию разнесся жуткий звук воющей сирены. Мое сердце остановилось. Я выскочила из-за штор и села на место, отведенное мне. Сирена завывала. Я ожидала, что ко мне ворвется команда Института, предназначенная для экстренных вмешательств, и уведет меня в подвал, где, как я полагала, находятся помещения для перевоспитания. Никто не появлялся. Завывание сирены перешло в однообразный ритм бесконечной трансовой композиции, а затем в громкое биение сердца. Так-так, тик-так, тик-так… – затем в стук секундной стрелки на часах. Проходит время, и это пройдет: сегодняшний день, сирена, часы, пыль, снег… Все пройдет. Может быть, пройдет белизна библиотеки. Время есть движение, – может быть, оно сдвинет с места вещи, которые нам кажутся неподвижными. Полки в библиотеке, книги. Они тихо стояли на месте. И все же – я вгляделась получше – их неподвижность была иллюзией. Медленно, очень, очень медленно книги выплывали с полок без понятной мне логики, словно влекомые незримым ветром. Когда книги покидали полки и устремлялись к полу, с них отпадали бронзовые буквы. О, как меня это огорчило… Буквы падали мягко, не желая повредить землю, или словно у них не было тяжести или силы опускаться по ровной траектории. Буквы покачивались. Падая, книги раскрывались. Обложки расходились в стороны, белые корешки отпадали вместе с буквами. Библиотека распадалась… Как мне было жаль! Внезапно и страницы книг начали летать вокруг, выпадать и кружиться вверх-вниз, замирая только на земле. Это настоящие книги, – подумала я и расплакалась… Я ринулась удержать их, собрать, но, едва соприкасаясь с блестящим паркетом библиотеки, книги таяли и превращались в мутные лужи, темные от типографской краски. Буквы тонули, и я не могла сделать ничего для их спасения. Я плакала. Мне хотелось поднять руку, чтобы утереть слезы, но рука была тяжелой, словно налитой свинцом, и я не могла пошевелить ею.
Опустив взгляд к пальцам, я увидела в них перьевую ручку.
Старая черно-зеленая ручка прижимала меня к поверхности стола и не давала двинуть рукой. У меня текли слезы, книги продолжали раскрываться и исчезать