дозваться царя Московского прямо отсюда, от деревни, только надо поднять его повыше).
Не слышал в общем звоне голосов Тарас ни тревожного ржания Серки где-то внизу, ни столь же тревожного киканья пустельги вверху, выше него. Только не чуя пользы в своём голосе, брызнул боривитер Тарасу на лоб тёплым помётом, чтобы хоть на миг очухался Тарас, опустил голову, вытирая со лба жижицу, и поглядел бы не невесть куда, а пониже да кругом себя.
Да только вместе с той тёпленькой оплеушкой случилось и внизу что-то. Вдруг в один короткий визг и крик сжались все голоса, и услыхал Тарас рассыпающийся в стороны топот. А когда он опустил взор, только слабые клубы пыли подступили с земли к его глазам. Пропали вдруг внизу все. А низ-то оказался низко – саженях в двух, не короче – и спрыгнуть-то надо сообразить как, чтобы ступни не вывернуть и костей не обломать в хмельной-то слабости.
Пока вытирал Тарас со лба помёт своей вещей птицы и застил рукой взор, опять всё изменилось внизу. Глядь – а уже не русские селяне, а знакомые татары ему кланяются и даже на колени там, на земле, падают. А больше всех сотник Рахмет убивается:
– Шур коназ! Шур коназ![18] – взмахивает руками да лбом бух в землю.
А татарва-воины все повторяют за ним, бухаясь перед столбом, на верхотуре коего, как оказалось, и восседал Тарас, – да и гыгыкают в придачу. Столб же стоял заправленным в глубокую земляную лунку.
Сотник Рахмет встал, оскалился широко в зазубренной своей усмешке и крикнул вверх:
– Будя! Сходи давай! Коназ-шайтан!
Тарас подумал о мире вокруг, послушал себя, ноги болтались у него, как тяжёлые плети, в голове шумело. Никак не достать было мысль, куда и как теперь деваться, надо было ещё подумать.
– Хмелен покуда, ветром выполощусь – погоди. А то поломаюсь, – проговорил он вниз.
– Давай не бойсь! – дружелюбно махнул Рахмет. – Зашибиться не дадим.
– Подумать надо, каким боком сойти-то, – ещё тянул время Тарас.
Тогда Рахмет, как нагайкой, махнул рукой в сторону и бросил русское:
– Сымай его!
Тотчас тряхнули татары укреплённый в яме столб – и полетел Тарас им в руки.
В глазах у него потемнело, однако ж голос Рахмета стал ещё веселее:
– Полежи, коназ, до дня два, а мы коней отстоим-напоим, а то совсем гнал, загнал, улы шайтана[19]! Рог у коней с копыт сходит. Добро гнал!
– Серку не обидь! – пробормотал Тарас, как последнее желание перед лютой казнью.
– Не трону, на ней поедешь. Яхшы ат та, хороша бахметка!
И тотчас от хмеля, усталости и нынешней ясной безнадёжности провалился Тарас в глубокий тёмный сон.
Очнулся в сумраке – будто снова упал на что-то жесткое, но не твёрдое для костей.
– Вставай, коназ-шайтан! – сверкнул над ним белками глаз Рахмет. – Айда!
– Серке что сделали? – первое со страхом вспомнил Тарас.
– Сам зови, сядай, – сказал Рахмет.
Тарас уразумел, что Серка так и не далась татарам, а им жаль было доканывать своих бахметов и стыдно, а под аркан Серка себя не даст. Жизнь налаживалась.
Тишь Тарас принял за подругу рассвета. Однако когда вышел из овина, где приберегли его татары, указа не нарушая Заруцкого, тишина охватила его недобро, ибо почудилась не утреннею, а подвальною. Деревня была как покинутая, а солнце уже поднялось выше положенного деревне предрассветного отишия.
– Давай-давай! – нарочито торопил Тараса Рахмет. – Кликай, сядай. Айда! Царь ждёт!
Тарас кликнул Серку. Нечаянным ангелом выскочила Серка из-за плетней. И только сев в родное седло, Тарас приметил за лопухами нечто, что ещё недавно не было холодным предметом. Тяжесть потянула сердце в живот, ибо предмет был уже вывернут из красоты простой жизни в мушиный тлен.
– Давай айда! – И уже татары хоругвью окружили Тараса и стали живо выталкивать из деревни.
– Нешто порезали всех? – запоздало изумился Тарас, когда ветер стал холодить выступивший у него на лбу пот. – Почто?
– Донесение великому князю тайна, а ты холопам сбрехал. Сбрехал? – вдруг на очень крепком русском наречии проговорил Рахмет. – Баял, зачем на Москву едешь?
– Не упомню, хмелен был. – И тяжесть вины камнем застряла в груди у Тараса.
– Помнить нада не брехать, – поломал для пущей ясности русский язык сотник Рахмет. – Боярин Иван Мартыныч не велел, а велел не знать никому.
Так и осталось прощание с той хлебосольной деревней в памяти Тараса. Ещё долго виделась ему лежащая у лопухов собака с багровой, облепленной мухами лентой через рассечённый нагайкой хребет.
Глава четвертая. В Тушине
Пошли больше леса, нежели открытые взору просторы. Пока к Москве приближались, Тарас всё выискивал глазом настоящих москалей – какие они? Но проезжали то мимо оставленных вместе с церквами селений, то мимо чёрных пустошей, в коих угадывалось слинявшее в пепел и золу богатство усадеб. Одни деревни давно уж охолодели, а из живых, коли густой лес стоял рядом, все жители шустрее мышей утекали в чащобу прямо в виду татар. Обвыкли селяне при набегах.
Много разных страхов слыхал Тарас про Москву. Говорили, что москали до того ушлы, что не только палец им в рот не клади, а и собакам их даже издали куска хлеба не кидай – сначала оторвут в прыжке руку, а потом уж подумают, зажевать ли её хлебом или без того уже сытно, а корку – ту под плетень унести на голодный день. А и там, где москаль пройдёт, жиду потом разве паутиной торговать останется. А и баяли о дивном хлебосольстве москалей: только окажись у них на дворе, и не на Масленицу одну, так запечатают гостю брюхо блинами да пирогами, что можно после и на острый кол дать себя натянуть – разве только вздохнёшь с облегчением. Как такое могло уживаться в людях – не понять. Некогда битый татарами народ, москали, а и татарам некогда рёбра измял, ещё даже с земли не успев приподняться…
А ещё говорили, что на Москве храмы дивные! И не счесть их! Что ежели Москва ежом свернётся, то колоколенки и маковки так и будут златыми иголками торчать во все стороны. А уж звон колокольный! Как разольётся даже простой благовест, так прямо новая земля и новое небо, и сама Москва в тот час аки Небесный Ерусалим, пока оглохшие звонари не замрут, а вороны отомрут. Вот на ту красоту, им не виданную, и стремился теперь Тарас, заодно и про наказ Заруцкого не забывая.
Однако, когда увидал на большом бугре впереди-вдали полевых шатров пестроту и какую-то бестолковую хатную россыпь,