сплести из них цветочный венец.
Венцом заменила пилотку, – пилотку сунула под ремень, – и разом обратилась в принцессу, писаную красавицу.
У нее был повод для того, чтобы начать преображение и вообще радоваться жизни – она получила письмо… И не просто письмо, а – любовное, этакий верх эпистолярного жанра, самая макушка творчества, утверждающего жизнь, – такое письмо мог сочинить только очень влюбленный человек…
А влюбленным человеком был… как вы думаете, товарищи однополчане, кто? Правильно, Савелий Агафонов.
Савелий писал, что не мыслит себе жизни без Тони, как только кончится война и, даст бог, оба они останутся живы, он заберет ее к себе в Сибирь. В Сибири Тоне понравится, в этом Савелий был уверен, как он написал, на «все шестьсот пятьдесят процентов».
Таких красот, таких речек и лесов, такого неба и такого снега, как в Сибири, нет больше нигде в мире, – и такие цветы, как жарки, тоже не растут нигде…
Каждое утро к изголовью любимой женщины он будет ставить букет свежих сибирских жарков. К слову, пахнут жарки лучше хваленых бухарских и самаркандских роз…
Рассказал влюбленный зенитчик и о своем отце, перед ним он был здорово виноват – Савелий покаялся в своем предательстве, от которого ничего не поимел, ни сытой жизни, ни спокойствия, ни орденов, ни уважения однополчан – ни-че-го… Только – внутреннюю боль, маяту, дрожь в ногах и руках да сны, от которых он просыпался в поту, – сны были страшными.
Но Савелий старался держаться, с отцом помирился, более того – намекнул Тоне, что ошибку свою исправит обязательно и ей за него никогда не будет стыдно.
Часть письма была вымарана военным цензором, – в косо бегущих строчках пугающе ровными провалами чернели уничтоженные слова и даже целые предложения, хотя вымарал сердобольный цензор не все, часть текста, который другой проверяющий обязательно закрасил бы тушью, – оставил…
Впрочем, Тоне было достаточно и того, что военная цензура пропустила.
Легошин шел к Москве в угрюмом, даже каком-то угнетенном состоянии – не выспался в нетопленом кирпичном здании, где они ночевали. Видимо, скоро начнет меняться погода – у него болели зажившие раны.
Еще он думал о том, что его мучило: ну как же так, при наличии бегающей техники, – вон сколько полуторок носится по Москве, и не только полуторки бегают, но и ЗИСы, и эмки, появились и трофейные немецкие машины, – его девчонки сбивают в кровь ноги, за тридцать четыре километра волокут за собой огромные опасные баллоны, наполненные водородом. Разве это дело?
Баллоны, наверное, можно было прицепить к полуторке, самим усесться в кузов и с песней отправиться домой, на пост № 113. Легошин считал себя опытным аэростатчиком, он находился в Москве в тяжелую ночь с двадцать первого на двадцать второе июля сорок первого года, когда немцы совершили длительный массированный налет на советскую столицу.
В девять часов вечера, – еще было светло и, кажется, очень тихо по всей линии фронта (даже пушки не грохотали, ни наши, ни немецкие, – так, во всяком случае, отметили очевидцы) дальние посты наружного наблюдения (под Ярославлем и под Смоленском) донесли, что к Москве движется огромная группа тяжелых бомбардировщиков. Примерно триста машин.
На командном пункте противовоздушной обороны прикинули, откуда идут самолеты, – уж слишком много их… Хотя это была только первая волна. Груженые бомбовозы поднялись с четырех аэродромов – Бреста, Барановичей, Бобруйска и Дубинской, на Москву они шли через Минск – Оршу.
Поскольку налет был первый, дорога пилотам еще не была известна, ночные приборы ориентировали слабо, по всему пути следования воздушной армады были расставлены радиомаяки и вращающиеся прожекторы, после Смоленска через каждые двадцать километров были зажжены костры, они тоже оказались хорошими ориентирами…
В одиннадцатом часу ночи прожектористы ПВО нащупали первый гитлеровский самолет, прорвавшийся к Москве, – прорвалось немцев, кстати, немного, поскольку уже вовсю работали зенитчики и летчики-истребители… А с земли, даже из простых винтовок, стреляли обычные красноармейцы, но эта стрельба была пальцем в небо – только пустой расход патронов. Легошин находился в группе, которая обслуживала командный пункт ПВО; ночью он увидел, что на КП приехал Сталин.
Приехал не один, с ним еще несколько человек, но, пребывая в некоем, вполне понятном волнении, Легошин, кроме Сталина, не узнал никого.
К Сталину подскочил генерал, командующий Московской зоной противотанковой обороны, вытянулся для доклада. Сталин остановил его коротким движением руки:
– Проще, проще, генерал. Все под одними и теми же бомбами находимся.
Генерал смутился, развел руки в стороны:
– Как можно, товарищ Сталин?
– А вот так и можно.
Генерал сообщил, что на Москву совершает налет самая большая и опытная эскадра германских люфтваффе «Легион “Кондор”».
– Кроме того, на нас идет Четвертая бомбардировочная эскадра, товарищ Сталин, также очень опытная. Бомбила Лондон, Бристоль, Ливерпуль, – добавил генерал глухим голосом. – Больше половины командиров экипажей в эскадрах – в чине полковника, летчики – только асы…
– Не асы они, а убийцы, – перебил командующего Сталин. – Прорвется эта Четвертая бомбардировочная на Москву или нет?
– Только отдельные самолеты, товарищ Сталин.
Июльский налет сорок первого года был неожиданным для тех, кто остался в Москве, не эвакуировался, хотя к налету готовились, даже лекции читали по домам, да и разговоров было много, и по радио прозвучали предупреждения, и «старост» – а в каждом жилом доме был свой старший, – вызывали в райкомы партии.
Москва хоть и опустела заметно – многих успели вывезти на Урал и в Сибирь, а все же была перенаселена, каждая бомба могла принести очень много бед.
Налет гитлеровцы произвели четырьмя эшелонами, накатывавшими на ночной город с перерывами примерно в тридцать минут, а если точнее – от тридцати до сорока минут.
А всего налет длился пять часов, закончился он примерно в половине четвертого ночи: Легошин сумел тогда засечь время и, когда последовала команда «Отбой!», глянул на свои часы, пристегнутые к тыльной стороне запястья, пряжкой ремня вверх, чтобы предохранять и подольше не менять стекло, – стрелки показывали три часа двадцать пять минут ночи.
Сталин тогда довольно долго пробыл на командном пункте, говорил он мало, больше смотрел и слушал. Лицо его ничего не выражало, ни горя, ни озабоченности, ни страха, это было обычное лицо очень усталого человека.
Во время налета и земля, и небо дрожали от грохота пушек и зенитных установок, от рева моторов и визга атакующих ястребков – ночных машин, поднявшихся в воздух, от взрывов и пулеметных очередей – красные трассеры безжалостно кромсали пространство, рвали в клочья дымную наволочь, стоявшую над Москвой. Уцелеть, казалось, было невозможно.
Легошину сделалось страшно: а вдруг Сталина убьют? Что тогда будет?
Когда налетала очередная волна бомбардировщиков, ночь отступала, в мутном небе делалось светло, как днем, все полыхало от внезапно возникающих взрывов-облаков, иногда целиком проглатывающих вражескую машину, растворяющих в огне металл, – случалось, что