не собирался стрелять по горлинкам в первый вечер. Он дал им время привыкнуть к засидке и перестать её бояться. Да и сам себя он приучал не волноваться, поскольку знал, что больше одного выстрела ему сделать не удастся. Осторожные горлинки, испугавшись шума, разлетятся, и потом долго не будут садиться на это дерево. Так он провел, настраиваясь на единичный выстрел, дней пять. Горлинки, в конце концов, перестали бояться засидки. Садились отдыхать на нижние кусты дерева, и порою, так близко, что казалось, их можно было убить полутораметровой палкой. Бердымурад даже пару раз вставлял стрелу в лук и, целясь в ближайшую упоенно воркующую горлинку, натягивал тетиву. Но не выпускал из пальцев стрелу, чувствуя, что не готов к выстрелу. Решился-таки выстрелить только на пятый день. Увидев присевшую на самую низкую ветку горлинку, он торжественно встрепенулся в самом себе. Его, словно легким пламенем обуяло чувство абсолютной уверенности, что сейчас он, наконец, добудет дичь: руки его сами вскинули лук, упруго натянули тетиву…
Но тут с ним произошло что-то невероятное, к чему он совершенно не был готовым… Он как бы проник в своё будущее время: оно прокрутилось в его сознании так же стремительно и ярко, как прокручивается прошедшее время в сознании тонущих людей. Бердымурад как бы со стороны увидел, что он пустил стрелу. Та, легонько свистнув, тыркнулась в тугое упругое оперенье горлинки и слегка подкинула птицу вверх. Горлинка затрепыхалась, отчаянно забившись крыльями, а потом медленно, словно растрепанная тряпка, пробитая прутом, упала с глухим шлепком на землю. Следом, кружась, как осенние листья, посыпались вниз пестрые серо-голубые перья… Сердце Бердымурада взорвалось от радости: оно взметнулось к вискам и там заколотилось торжествующими колоколами. Захотелось броситься к первой в своей жизни охотничьей добыче, схватить её и ликующе прижать к груди. Но это было бы мальчишеством. Ему же хотелось оставаться взрослым охотником, и он сдержал себя. Слыша, как бьется на земле раненая горлинка, усилием воли заставил себя подождать, когда успокоится сердце. Потом степенно поднялся с колена, согнувшись, вышел из засидки, не спеша подошел в горлинке, которая, завидев его, стала биться еще пуще. Поднял её, бьющуюся в руках и теряющую перья, чтобы выдернул из неё стрелу с окровавленным наконечником И неожиданно уперся взглядом в показавшиеся огромными темные глаза горлинки. Они были наполнены страданиеми ужасом, в них была фатальная обреченность, в них было предчувствие неминуемой смерти и отчаянная неготовность к ней. В них Бердымурад пронзительно увидел, что смерть застала горлинку врасплох. Её жгучая боль чуть ниже желудка, и предательская слабость в крыльях, и какая-то непонятная тяжесть, опрокинувшая её с ветки на землю – все было неожиданно и некстати…Бердымурад непроизвольно резко тряхнул головой, чтобы избавиться от неожиданного видения… А вернувшись в настоящее время, понял раньше, чем успел это все осознать, что он НЕ ИМЕТ НИКАКОГО ПРАВА ЗАБИРАТЬ У ГОРЛИНКИ ЖИЗНЬ… А если заберет, то будет не ОХОТНИКОМ, а – УБИЙЦЕЙ.
От этой ослепившей его мысли Бердымурад покрылся холодным потом. Медленно, словно боясь чего-то в самом себе спугнуть, ослабил тетиву, опустил лук себе на колени и размазал выступивший пот по стриженной наголо голове. Ноги его обмякли. Яркий солнечный свет потускнел, словно вдруг ни с того ни с сего наступили глубокие сумерки. Бердымурад обессилено опустился на корточки. Потом, упершись руками о горячую землю, обессилено пересел на ягодицы… Ему пронзительно остро почудилось, что он неминуемо умрет сейчас вместе с горлинкой, которую только что пронзил стрелой в своем представлении… Но тут опять же совершенно неожиданно его осенила спасительная мысль о том, что ежели даст себе мужское слово никогда больше не охотиться ни на какую дичь и не убивать никаких птичек – то останется-таки живым… И он тотчас дал себе такое слово. Ему разом полегчало: руки перестали дрожать, холодный пот стал испаряться и немного приятно охолодил тело, и свет вокруг сделался ярче… Глубоко протяжно вздохнув, Бердымурад оттолкнулся руками от земли и опять сел на корточки. Пробыл в глубоком без-думии минут двадцать, и, не приходя в ум, принялся автоматически ломать упругие стрелы. Переломав их все на мелкие кусочки, поднялся на ноги, поднял с земли лук, согнул его и, тоже сломав пополам, зашвырнул что было силы в кусты, распугав напрочь отдыхавших на дереве горлинок… И только после этого почувствовал облегчение, а в вернувшемся сознании высветилось понимание того, что он только что сделал что-то чрезвычайно важное и теперь действительно по-настоящему взрослое…
Возвращаясь домой, Бердымурад чувствовал себя по солидному взрослым человеком. Степенно ступая босыми ногами по разбитой в глиняную пудру раскалившейся за день дорожной пыли, он с некоторой долей высокомерного презрения относился к тому, что она нетерпимо жгла его ступни. Даже вчера он, не выдержав бы такого жжения, постоял минуту-другую на крошечном пятачке тени от верблюжьей колючки или разлапистой солянки, чтобы остудить ноги. Но сегодня, будь даже сейчас свирепый полдень, он этого не позволил бы себе сделать. Сегодня он стал взрослым, а взрослые в его детском еще представлении обязаны терпеть. Шел он степенно и не спеша, ни о чем ни думая, а только чувствуя появившуюся в нем взрослость. Которая, как ему чудилось, лежала на нем какой-то странно-тягучей, но в то же время приятной тяжестью ответственности. Именно чувство ответственности и давило ощутимо на плечи и радовало ясным осознанием, что он дорос, наконец, до того возраста, когда ему можно доверять что-то чрезвычайно солидное и важное. Что обычно доверяют только взрослым людям. И доверяя это ему, вполне можно будет на него положиться…
Перед подходом к дому Бердымурад вдруг остро почувствовал, что ему не хочется сейчас видеть своего, наверное, уже пьяного отца. А тем более слушать его глупые нравоучения, которые он обычно произносил заплетающимся языком. Да еще повторяя, как попугай, каждую фразу разов где-то по восемь. Не захотелось видеть и свою мать, измученную постоянными придирками и пьяными побоямимужа. Тощую, с впалыми щеками, широкими узкими плечами, на которых длинное, до пят, национальное платье болталось, как на плечиках вешалки. Представилось, что пьяный отец, ужиная с обычной бутылкой водки, завидев его, позовет и посадит с собою за кошму, расстеленную во дворе, по обыкновению от скуки начнет придираться. Попросит показать ему дневник, или заставит рассказать вслух какой-нибудь урок по химии или географии. А мать, не сдержавшись, станет заступаться за него, чем разъярит отца, и тот весь свой накопленный за день гнев выплеснет на неё. Может быть, даже станет бить, а то и порвет