Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тугая дуга аркбутана
Незаметно спускается с гор,
И скалистые иглы Монблана
Переходят в Миланский собор.
138.
Там, где вторит ручьёв славословью
Туч глубоких катящийся бас,
Перезвон колокольцев коровьих
Литургичен и многоглас.
Где ковали, где отливали
Монотонное пенье реки?
Под готическими скалами
Острых елей черны клобуки.
И над этим толпящимся лесом,
Где бегут письмена по стенам,
Кто-то служит извечную мессу,
До сих пор недоступную нам.
139.
На развалинах Вавилона
Бородатые львы остались.
За спиной у льва — не колонна —
Указующий в небо палец —
Беспричинно и беспардонно
Он опять начинает гаммы,
А на небе — тёмные ямы —
Серых туч лохматые лона…
И под гаммы танцуют устало
Разыгравшиеся старухи,
На шершавой бумаге журналов
Откормив клыкастые слухи
Для своих лысогорских балов.
В жирных пятнах любая страница
Осыпающихся кварталов,
Но пока позолота им снится,
Завернулись в обрывки журналов
И слова, и чёрствая пицца,
И танцующие непристойно
Серых туч лохматые лона…
Бородатые львы спокойны
На развалинах Вавилона.
140.
В лилово-белом ртутном свете,
Прозрачнее чем мотыльки,
Качаются в газонах эти
Немыслимые табаки.
В ночи июльской, терпкой, спелой
Их юбки — острою звездой —
Смешались с лёгким платьем, с телом,
С порывом ветра, с резедой…
И рядом с женщиной случайной
На эскалаторе ночном
Ноздрями тронешь запах тайны,
Которой не заметишь днём.
1999 г.
141.
Я. Гордину
Вызывает безумную жалость
То, что жизнью когда-то считалось:
Парапеты, огни, мостовая,
В переулках поспешность объятий,
Эти ржавые скрипы трамвая
И кресты кораблей на закате…
Вызывает нелепую жалость
Этот новенький крест над собором,
Эти сборища, сборнички, сборы,
И заклеенные заборы
У метро — что ещё не распалось.
И ещё — бесполезная жалость
К тёмным сводам стеклянных вокзалов,
К тем прохожим, теряющим тени.
К одичанию их сновидений,
От которых на стенках осталась
Память кухонных в-гости-хождений…
И когда непонятным укором
По плащу шебуршит осторожно
Мелкий дождь ежедневного вздора —
Быть прохожим почти невозможно:
Так храбрится он, ветер осенний,
Так нелепо, отважно, несложно
Как с фасада подкрашенный город…
И прожектор подсветкою ложной
Разукрасит его, обесценит,
Перепутав прологи с финалами,
Бросит вниз на колючие тени
Фонарей, отражённых каналами.
142.
В городских садах с цветниками,
В беседках больших, восьмигранных
Духовые оркестры играли,
И качались алые канны.
А майоры в бордовых петлицах
Дирижировали оркестрами
И не знали, что будут сниться
Всем, на клумбах оставившим детство.
Изменялись, смещались предметы:
Стали вместо петлиц погоны,
Стали вместо скамеек — вагоны,
И зима обгоняла лето;
Так волчатам эвакуации
Раскрывалось всё невпопад,
И журчал кипяток на станциях,
На кривых деревянных станциях —
В полувеке тому назад.
. . . . .
С трёх сторон Пиренеи глядят
На рожденье безвестной речки.
Этот белый канат — водопад,
Эти чёрные скалы — вечность.
Брызги лет разлетаются в стороны,
А из нагроможденья камней
Геликон, барабан, валторны —
С каждым всплеском звучней и звучней.
Как?
Опять?
До чего ж он некстати —
Тощий вальс городских садов!
Ведь на каждого больше чем хватит
Убегающих городов,
Эмиграций, эвакуаций
И газет, и картонных лат…
А в конечном счёте приснятся
Только скалы и водопад.
Тут-то и вспомнишь всех отшумевших…
В воздухе пусто. Зябко взвешен
В пыли водяной рассвет.
Чернолаковых скал фон.
Остывшей земли портрет.
Капель по камню — звон, звон.
Цирк Гаварни — Исток Гаронны. Пиренеи
143.
В. Станкевичу
Мы не допили Кубок Большого Орла,
И нелепой расплата за это была.
Трехсотлетнее в кубке прокисло вино,
Да и сам проржавел он, и вспучилось дно.
Отвалился орёл — подбираем опять
Поиграть-побренчать, на штаны проливать.
Сам Кабатчик не допил: он бронзовым стал,
И плывун подмывает его пьедестал,
На губах трехсотлетнего уксуса вкус,
Жжется оцет, совсем как змеиный укус.
Спотыкается конь, а змея-то цела…
Мы не допили Кубок Большого Орла.
144.
Пора кончать петербургскую повесть —
Небо сдёрнуто над головой,
Осыпаются звёзды при каждом слове,
Обернувшись жухлой листвой.
Пора прекратить бесконечное бегство
От наизнанку надетого детства,
Жевавшего чёрный подсолнечный жмых,
Считавшего палку за главное средство;
И не ломать больше мельниц чужих.
Пора забыть вавилонскую башню,
И в прежние русла течения рек
Вернуть — и увидеть, что вовсе не страшно
Кончается варфоломеевский век.
Почему ж у Старухи не прялка в руках,
А краплёная — в звёздах — колода,
И на всех королях — двухсотлетний страх
Девяносто Третьего года?
Выбрось карты — уж лучше — калейдоскоп
Повертеть, чтоб стекляшки бренчали!
Чуть его шевельнёшь —
Никогда не вернёшь
Ни вчерашний узор,
ни старинную ложь,
Ни того, что мелькнуло в начале —
Ну, встряхни раз-другой, но смотри, не спеши:
Дай подробнее разглядеть витражи.
Пёстрых пляшущих стёклышек нищенский шик —
Словно брызги на низком причале
Всё в лицо, да в лицо.
Не судьба ли твоя,
За безрыбьем житья, за бессоньем питья,
Разбренчалась чужими ключами?
С фотографии старой, перед домом чужим,
Уходя, как в бинокль перевёрнутый, в дым,
Я сливаюсь, чернея, с пролётом дверным —
И наверное, это — прощанье
С детством, с Городом, с веком
(и с кем там ещё?)
Догони-ка, попробуй, схвати за плечо,
Где, — спроси, — все твои обещанья?
Город тонет,
век — стар,
призрак детства — нелеп:
Те года зачерствели, засохли, как хлеб,
Только мыши в подпольях пищали,
Времена разворовывая по кускам…
И шагал командор по подгнившим доскам.
Так о чём и к чему мы с ним спорили?
Вон лежит он — никчёмная груда камней,
И едва ли живей, и едва ли нужней
Всех иных истуканов истории.
Год на год громоздя кирпичи этажей,
Кто-то переложил в это тесто дрожжей —
И с погашенными свечами,
В лабиринтах плутая под маршевый вой,
В позолоченный полдень биясь головой,
Мы забыли, что Слово — в начале.
Века, детства и города странная смесь, -
Петербургская повесть кончается здесь.
И причалы — пусты и печальны:
Чуть сверкнул между тучами солнечный глаз
Над пучиной утопших утопий, -
Как шпангоуты сгнили,
кораблик погас,
И корявым проломом в Европе —
Дырка вместо окна.
И метёт в неё снег…
И кончается варфоломеевский век…
Что ж, ПРОЩАЙ — Веку, Детству и Городу, и…
А когда-то казалось — мы с ними свои,
И казалось — на что мне кочевье,
Бесконечное, как царскосельский фасад,
Бессердечное, как топоров голоса,
Под которыми бьются деревья.
Если был, если был он когда-нибудь, дом,
Он за тысячи верст, он уже за холмом;
Там, где ветер с простуженной глоткой
Над закатною жижей задонских болот;
Словно жаворонок сумасшедший поёт,
Где акации редки и кротки;
За холмом, где вращается жёлтая пыль,
Где следы от копыт, да баштан, да ковыль,
Да азовские чёрные лодки…
Если был, если был он когда-нибудь, дом,
То остался он в Павловске, там, над прудом,
За вздыхающими стволами,
Где доныне живёт ещё эхо копыт,
Где за дальним мостом колокольчик звенит:
То ли прадед на тройке в столицу летит,
То ль обратно — бренчит кандалами?
Или это листва, бронзой статуй звеня
И шурша по кустам, обманула меня?
Или лось там топочет в осоке?